В краковском гетто

Стояла темная ночь на исходе месяца адар 5178 (1418) года. Небо заволокли свинцовые тучи. Первый дождь лился из них, превращая рыхлый снег на улицах города в непролазную жидкую кашу. В воздухе ощущалось слабое веяние далекой, осторожно нащупывавшей путь весны.

Высокая каменная стена, окружавшая еврейское гетто в Кракове, стягивала его, как обруч — бочку. Возле крепко запертых ворот стоял полуразвалившийся убогий домишко. Сквозь закрытые ставни из его окон пробивалась тонкая полоска света. Здесь жил кагальный служка Файвл. Сейчас он сидел вместе со своими домочадцами, собравшимися вокруг стола в ожидании скудного ужина. Дети — четырнадцатилетний черноволосый мальчик с вьющимися пейсами и две малышки — пожирали голодными глазами чугун, в котором варилась картошка. Файвл, худощавый маленький еврей с длинным тонким носом и огромными угольной черноты глазами под густыми нависшими бровями, вынул из кармана бумажный кулек и высыпал из него на стол горсть леденцов.

— Что ж, они тебя неплохо отблагодарили, не пожадничали, — с удовлетворением отметила стоявшая у плиты жена Файвла, худая, как и он, и такая же узкокостная женщина. Она покачала головой, наблюдая за детьми, которые налетели на сласти, словно на богатую добычу.

— А почему бы и нет? Почему бы им не побаловать нас? — сказал Файвл, поглаживая заостренную желтоватую бородку. — На то и господская свадьба. Ну и знатная же свадьба была! Там собрались чуть ли не все краковские евреи, от мала до велика. И уж конечно, знатные господа, старосты, раввины, судьи, все уважаемые евреи города! Все пришли, кто только мог, никто не упустил случая поучаствовать в эдаком празднестве!

— А ребе из Шхале тоже был там?

— Ребе из Шхале, дай ему Б-г долгих дней жизни, и сейчас еще там. Он произносит проповедь перед гостями. Золотые уста у него, настоящий дар Б־жий! Каждое его слово люди глотают, как родниковую воду в пустыне. Мне так хотелось дождаться конца его проповеди! Но я, к счастью, вспомнил, кто я такой: ничтожный слуга общества, убогий бедняк, шамес, задавленный работой,— и пошел домой. В дверях меня приметила сватья, Шейна-Мирьям, праведница, дай ей Б-г здоровья, и не успел я сообразить что к чему, сунула мне в карман кулек с леденцами для тебя и детей. Замечательная женщина, истинная праведница, не зря ее так называют! Я ее поблагодарил от всего сердца и ушел.

Семейство село ужинать. Господские сласти, принесенные отцом со свадьбы, только разожгли у детей аппетит. Файвл пребывал в приподнятом состоянии духа и тихонько мурлыкал веселую мелодию, которую на свадьбе играли клейзмеры, когда жениха вели под хупу.

Внезапно он услышал энергичный стук: кто-то колотил в ворота гетто. Файвл вскочил и, подбежав к окну, распахнул его. Стук донесся еще раз, сильнее.

— Кто это там расступался? — недовольно проговорил Файвл, но в его голосе слышался испуг. — Выйди-ка, Йоселе, к воротам, посмотри, кому там взбрело в голову навестить нас в такой поздний час.

Мальчик выскочил из-за стола и опрометью бросился выполнять поручение отца. Вскоре он влетел в комнату:

— Какой-то еврей просит впустить его в гетто. Он говорит, что прибыл с важным поручением!

— С поручением? — Лицо Файвла скривилось в кислой гримасе. — Наверняка какой-нибудь перекати-поле, нищий бродяга с протянутой рукой. Таких вот типов мне строго-настрого запрещено ночью пускать в гетто. Община будет недовольна. Иди и скажи ему, чтобы поискал себе другое место для ночлега. Пусть приходит утром.

Мальчик кивнул и понесся к воротам. Вскоре, запыхавшись от быстрого бега, он снова вбежал в дом:

— Этот еврей говорит, что он не бродяга. Он прибыл с очень важным поручением от большой еврейской общины к ребе из Шхале! Так он говорит, папа.

— Посланец большой общины? К нашему уважаемому ребе?! — ошеломленно бормотал Файвл. — Беги скорей, открой ворота и приведи его сюда. Да живо — одна нога здесь, другая — там!

Ворота заскрипели, и спустя минуту в дом вошел высокий незнакомец. На вид ему было лет сорок, он был крепкого сложения, широкоплечий, с могучими руками. Посланца звали Шломо Батис, его с особым поручением прислала виленская еврейская община. Шломо рассказал шамесу Файвлу, что община отрядила его к краковскому раввину Моше Ландау по очень важному делу и он должен выполнить поручение немедленно, не откладывая ни на миг.

Файвл заторопился, натягивая капоту, зажег фонарь и вышел со странным посланцем на ночную улицу.

— Не стоит сейчас идти к раввину домой, — сказал Файвл, шагая рядом с незнакомцем.

— Почему?

— Потому что его наверняка нет дома. Наш местный богач, рабби Меир Фольклайш, сегодня выдает замуж свою дочь. Все уважаемые люди города собрались сейчас у него, и реб Моше, да продлятся его годы, конечно, тоже на свадьбе. Я забыл, из какого города ты, говоришь, приехал в Краков?

— Из Вильно.

— Вильно? Да, это большой город, я слыхал. Где он находится, в Валахии или в русском царстве?

Шломо пожал плечами, как бы отказываясь верить в такое вопиющее невежество, бросил на шамеса короткий взгляд, исполненный презрения, и, неожиданно схватив его за лацканы капоты, встряхнул:

— Не может быть! Чтобы еврей не знал, где находится Вильно! Словно это какое-нибудь захолустье, а не столица Великого княжества Литовского, в котором, чтобы не сглазить, уж никак не меньше жителей, чем в вашем Кракове! Какой позор! Просто срам! Неужели тебе не стыдно, Файвл? Еврей, не знающий, где находится Вильно! — возмущенно кричал великан Шломо прямо в ухо маленькому перепуганному шамесу.

— Да откуда же мне знать, — плаксиво защищался Файвл, — ангел с неба, что ли, спустился, чтобы мне рассказать? Я родился в Кракове и всю жизнь здесь прожил, — в смущении продолжал он оправдываться, — и ведать не ведаю, где находится какой-то там Вильно!

— Несчастный ты глупец, простофиля эдакий! — завершил свою тираду богатырь из Вильно и махнул могучей рукой, как человек, пришедший к выводу, что ему совершенно не о чем и не с кем разговаривать.

Между тем они подошли к большим железным воротам в крепкой каменной ограде, и Файвл дважды стукнул в них палкой.

— Кто там? — послышался голос с той стороны.

— Это я, шамес Файвл!

Ворота тотчас отворились, и Файвл со Шломо вошли во двор, самый большой и просторный в гетто. С минуту они шли во мраке по этому двору, пока не приблизились к роскошному господскому дому, окна которого были плотно закрыты ставнями, а двери заперты. Файвл, увлекая за собой гостя, повернул за угол, отворил неприметную дверь, и они оказались в залитом ярким светом зале, где и праздновали пышную свадьбу. Во главе стола сидел почтенный старец, к которому все присутствовавшие обращались с подчеркнутым уважением. Это был большой мудрец рабби Моше а-Леви Ландау, раввин Кракова и его окрестностей.

Двадцать лет назад, когда скончался прежний краковский раввин, рабби Элиэзер а-Хасид, благословенна память праведника, рабби Моше Ландау специально приехал на его похороны, чтобы оплакать усопшего. Когда он собрался вернуться домой, главы общины удержали его, умоляя занять ставшее вакантным место городского раввина. В конце концов рабби уступил просьбам и остался в Кракове, где удостоился всеобщей любви и признания за выдающуюся ученость и праведность.

Шломо, нимало не смутившись, хотел было подойти прямо к раввину, но Файвл удержал его.

— Постой, погоди, литовская твоя башка! — громко зашептал он, придерживая за рукав упиравшегося посланца. — Невежливо будет говорить прямо здесь, разве ты не видишь! Пойдем-ка лучше к нему домой и подождем, когда он вернется со свадьбы. Там и поговоришь.

Шломо в знак согласия кивнул головой. Ждать оставалось совсем недолго: по всему было видно, что веселье подходит к концу и гости вот-вот начнут расходиться.

В доме раввина

Эй, Шимон, — вполголоса позвал Файвл слугу рабби Моше. Его хозяин уже вернулся со свадьбы и сидел в зале, где днем заседал раввинский суд. Но на сей раз он собирался не вершить правосудие, а, по своему обыкновению, до утра заниматься Талмудом.

— Проснись, Шимон, важное дело,— продолжал Файвл. — Тут со мной еврей, который приехал из большого города, где-то далеко, то ли в Валахии, то ли в Богемии, и говорит, что у него важное поручение к рабби Моше. Он должен немедленно его увидеть. Ты слышишь, Шимон?

— Чего? — возвел наконец Шимон сонные глаза на служку. Он дремал, сидя на стуле в прихожей у самой двери, которая в доме раввина обычно не запиралась.

Файвл вкратце изложил ему все с самого начала — с того момента, как он вернулся со свадьбы и услышал стук в ворота.

— А ты знаешь, который час? — зевнул Шимон, глядя на огарок свечи, оплывавшей в шандале. — Не сходи с ума, Файвл, иди спать. — Он закрыл глаза и присвистнул носом.

— Шимон!— Файвл тряхнул слугу за плечо.— Это посланец большой общины, он говорит, что у него неотложное дело к раввину. Мы и так намерзлись у ваших ворот, пока все были на свадьбе! Но теперь рабби Моше вернулся. Нам нужно поговорить с ним.

— О чем?— сонно замотал головой Шимон, словно только сейчас проснулся.

— Откуда я знаю! — Файвл всплеснул руками. — Что я, царь Соломон, по-твоему, чтобы все знать? Тайное сокрыто от меня, а явного я по невежеству своему не разумею! Что ты хлопаешь глазами? Это я, Файвл, не узнаешь? Кагальный служка, раб общины, которому ни днем, ни ночью не дают покоя чужие заботы. Ну, ты проснулся? Я привел гонца с доброй вестью. Его прислал царь краснолицых израильтян из-за реки Самбатион прямо к нашему краковскому раввину. Веди нас к нему!

— Черти б тебя взяли, пьянчугу заполошного, — в сердцах сплюнул Шимон. — Покою не даешь, привязался среди ночи! — плаксиво заголосил он. — Иди домой!

— Обрати внимание, Шимон, я сделал все, что мог. Завтра рабби Моше выгонит тебя со службы, и я буду здесь совершенно ни при чем.

— За что? — испугался Шимон.

— За то, что ты не пустил к нему посланца важной общины из Московии, который приехал с сообщением для него. Может быть, пришел Машиах. Тебе же хуже. Я иду домой и ложусь спать с чистой совестью, а ты пеняй на себя.

— Да где же твой посланец? — вскочил на ноги Шимон. — Веди его сюда!

Файвл бросился к двери и выглянул во тьму:

— Эй, как тебя! Из этого... Ну, откуда ты приехал! Посланец! Куда тебя черт подевал?

Шломо появился из темноты.

— Меня зовут Шломо Батис. Я приехал из славного города Вильно. Ты умеешь писать? Запиши это себе мелом на ладони.

— Это и есть твой гонец? — Шимон окинул гиганта изучающим взором, поднеся шандал с трескучим огарком к самой его бороде. — На краснолицего израильтянина он не похож, но и на разбойника тоже. Подождите здесь, я доложу раввину.

Шимон степенно удалился, оставив гостей в темноте. Спустя минуту вдали приоткрылась дверь, и из щели в прихожую протянулась полоска света.

— Эй, идите сюда! — издалека громко зашептал Шимон. — Рабби Моше ждет!

Раввин Ландау сидел в ярко освещенном углу небольшого зала, за обширным столом, покрытым тяжелой вышитой скатертью. Он закрыл Гемару и, отодвинув ее в сторону, устремил на гонца внимательный, чуть затуманенный взгляд.

Шломо расправил бороду и огладил ее.

— Я прибыл к святому учителю нашему с важным поручением от святой общины великого города Вильно, — прогудел он своим густым грубым басом, подходя к столу, за которым сидел рабби Моше, и остановился, возвышаясь над ним, как надвратная башня.

— Из Вильно?— На лице раввина отразилось радостное удивление. — Как поживают там наши братья из святой общины Израиля?

— Царство Литовское, слава Б-гу, нас не обижает, — добродушно улыбнулся Шломо и продолжил уже серьезно: — А вот внутри общины... — тут он вздохнул, — не знаем, чего и ждать теперь после того, что случилось!

— Что же случилось? — терпеливо спросил раввин.

— Пусть рабби прочтет обо всем в этом письме, — понизил голос гигант, бережно кладя на стол помятый пакет.

Раввин с тревогой взглянул на конверт и принялся торопливо распечатывать его, ломая сургуч.

Прочитав письмо, он закрыл глаза, и на его лице отразилось скорбное недоумение. Глубокие морщины набежали на лоб и собрались в уголках глаз, выдавая страдание.

— Горе моим глазам, прочитавшим то, что здесь написано,— простонал старый раввин, откладывая письмо. — Горе моим сединам, что я дожил до такого позора, — жалобно повторил он, бессильно уронив на стол очки в железной оправе. Он молча сидел с закрытыми глазами, как будто окаменел. Потом губы его сами собой зашептали: — Авраам Йоселс, мальчик мой!.. Кто мог ждать этого от тебя? Какой ужас! Авремеле, мой любимый, лучший из моих учеников, юный гений, знаменитый по всей Литве!.. Какой вырос ученый! Какой мудрец! А как он 60гат— один из самых богатых людей в народе Израй ля!.. Как это могло случиться? Не понимаю!..

Стон отчаянья снова вырвался, казалось, из самого сердца раввина. Он горестно опустил голову, посеребренную сединой, сгорбился и опять застыл, пораженный горем. Наконец ему удалось справиться с собой; он открыл глаза и с удивлением различил в полумраке у двери внушительную фигуру посланца.

— Ты еще здесь? Иди спать. Завтра я отошлю с тобой мой ответ виленской общине. Я должен как следует все обдумать и посоветоваться кое с кем. Сейчас ничего не стану решать. Шимон!

Заспанный слуга тотчас появился на пороге.

— Дай гостю поесть и постели ему постель, — коротко распорядился раввин.

Шимон почтительно склонился и вышел вместе со Шломо, осторожно прикрыв за собой дверь.

Суд

Утром, когда община завершила утреннюю молитву, синагогальный староста поднялся на возвышение, на котором читают Тору, похлопал ладонью по столу, призывая всех к вниманию, и в наступившей тишине огласил распоряжение раввина:

— Господа! Руководитель нашей святой общины, господин и учитель наш, рабби Моше Ландау, да продлит Всевышний его дни и исполнит их благом, созывает всех кагальных старост и знатных людей города на совет в связи с важным делом, не терпящим отлагательства. Совет состоится после полудня в его доме.

Тотчас у восточной стены синагоги, где находятся самые дорогие места, принадлежащие почтенным отцам города, вспыхнули и заметались приглушенные шепотки. Богатые и ученые члены совета были ошеломлены необычным заявлением городского раввина и обменивались удивленными восклицаниями, недоуменно пожимая плечами и разводя руками. В толпе простонародья, сгрудившегося в центре синагоги и возле дверей, образовались гомонящие водовороты. Они втягивали все новых и новых ораторов, которые высказывали всевозможные догадки относительно события, побудившего раввина общины созвать у себя необычное собрание. Воображение подсказывало самые невероятные предположения, среди которых новый крестовый поход и вторжение в Святую Землю краснолицых израильтян казались наиболее правдоподобными.

Сразу после полудня в зале суда собрался совет. Знаменитые ученые и признанные знатоки Закона сидели вокруг длинного стола, покрытого бархатной скатертью с серебряным шитьем. Прочие члены совета стояли вокруг, за спинками кресел, в которых расположились мудрецы Торы. Во главе собрания восседал сам раввин Моше Ландау.

— Господа! — обратился он к собравшимся. — Всем вам известно имя Авраама Йоселса из Вильно, не так ли?

По залу пробежал тихий шепот. Члены совета согласно закивали головами: в Кракове это имя было известно всем, как и повсюду в Польше.

— Я не сомневался в том, что все знают его, — заметил раввин, — в Литве, Богемии и Польше трудно найти другого столь же прославленного еврея. Но я знаком с ним лучше, чем кто бы то ни было, ибо Авремл вырос у меня на глазах; я воспитывал его, держал на коленях... — Тут голос раввина задрожал и на миг прервался. — Я учил его Торе и заповедям, наставлял творить добро и благочестиво вести себя. В то время я был раввином города Бриска. Но и расставшись мы продолжали переписываться. Авраам задавал мне вопросы, и я отвечал ему. Правда, вот уже десять лет как переписка наша прервалась. Я объяснял это тем, что для евреев Beликого княжества Литовского настали тяжелые времена, но не представлял себе, насколько близок к истине!.. — горестно воскликнул раввин. — Я всегда утешал себя надеждой, — продолжал он после недолгого молчания тихим, ослабевшим голосом, — когда-нибудь увидеть Авремеле великим раввином и признанным мудрецом, вождем рассеянного в изгнании еврейства, который соберет народ вокруг нашей святой Торы. Ибо он был безмерно одарен, предан Учению, отличался примерным поведением и небывалым усердием. А как рвался он помогать людям! Я был уверен, что у моего воспитанника золотое сердце, и любил его как сына, больше всех своих учеников! А теперь, господа, — голос раввина вновь окреп, хотя бесконечная печаль звучала в нем, — выслушайте злую весть, и возблагодарим Праведного Судью, дарующего рабам Своим тяжелые испытания. Авраам Йоселс... — Рабби не смог продолжать, ибо язык перестал слушаться его. Слабым движением руки он подозвал одного из старост общины, протянул ему полученное накануне письмо и велел читать, а сам жалко сгорбился в кресле, прикрыв лицо руками как человек, сгорающий от стыда.

— «Святой общине славного города Кракова; господину и учителю нашему раввину Моше Ландау, да продлит Всевышний его годы, — начал читать староста, покраснев от волнения. — Да будет известно господину и учителю, что Сатана раскинул сети у ног нашего великого ученого, прославленного мудреца, знаменитого^ своим благочестием и богатством, рава Авраама Йоселса, литовского гения Торы. И настолько далеко зашло дело, что сей искушаемый сын многострадального народа нашего стоит на грани вероотступничества и, кажется, готов обречь душу свою на отсечение от Всевышнего. Пусть не останется скрытым от глаз господина и учителя нашего: его ученик намерен креститься. Посему святая община сынов Израиля стольного града Вильно вопиет к раввину Моше Ландау, светочу Торы и Израиля, чья любовь и близость к упомянутому ученику его известна: да возьмет на себя рабби благородный труд и соизволит приехать в Вильно, чтобы пустить здесь в ход всю силу своего влияния на ученика, дабы удержать его от греховного помысла — намерения предать веру отцов. Подписано главами святой виленской общины, в том числе братьями вышеупомянутого Авраама Йоселса, Михаэлем и Ицхаком Юзефовичами», — упавшим голосом закончил староста и, осторожно сложив письмо, положил его перед раввином.

Содержание послания произвело на всех ошеломляющее впечатление. Члены совета не хотели верить своим ушам, но подписи глав виленской общины и двух братьев любимого ученика рабби Моше свидетельствовали, что сказанное в письме — правда. Казалось невозможным, чтобы краса и гордость Израиля, образец благочестия и светоч Торы мог пасть так низко. Было от чего прийти в замешательство. Члены совета, один за другим, склоняли головы и закрывали лица руками, присоединяясь к скорби своего духовного наставника.

— Господа мои! — послышался надтреснутый, измученный голос раввина Ландау. — Я не видел бы особой беды для всех нас, если бы какой-то нищий голодранец, бездарный невежда или даже двое, снедаемые корыстью или одержимые злобой, решили оставить нашу святую веру и переметнуться в стан врага. Существование нашего народа и его святой Торы не было бы в опасности. Напротив: когда какая-либо часть тела начинает загнивать, полезно отсечь ее или вырезать, это убережет от болезни весь организм. Вероотступник подобен гниющему органу, и не надо жалеть о нем. Чем раньше он заявит о своем выходе из святого общества Израиля, тем меньше вреда нанесет ему изнутри... Но в нашем случае речь идет о другом, и я надеюсь, вы понимаете это, ибо вам известно, кем был Авраам Иоселс для всех евреев Польши. Он был не только выдающимся и богобоязненным ученым, знатоком Торы, человеком высоких достоинств. В груди его всегда билось благородное сердце, полное любви и сострадания к нашим преследуемым братьям, ко всему народу Израиля. Разве не он заступался и ходатайствовал за нас перед сильными мира сего, перед высокопоставленными угнетателями? Где бы над нами ни нависала угроза, мы тотчас слали ему призыв о помощи. И он являлся во всем могуществе своего благородства, деньгами и посулами смягчал угрозу, пускал в ход свои связи и влияние при дворах владык и не раз, и не два спасал преследуемых сынов Израиля. Он был нашей надеждой и опорой, и на него мы уповали, моля Всевышнего о защите. И такой человек собирается оставить наш народ, переменить веру! Ясно, что этот его шаг не пройдет бесследно. Он ухудшит положение всей польско-литовской общины, будет иметь для всех нас самые плачевные последствия. Боюсь, существование в этой стране станет для нас нестерпимым.

Подавленное настроение не оставляло присутствующих. Последние слова раввина, казалось, отнимали всякую надежду. Раздавались голоса: «Да смилуется над нами Всевышний!»

— Я призвал вас на это совещание, — собравшись с силами, продолжил раввин Ландау, — чтобы сообщить вам о постигшем нас и наших братьев несчастье. Тучи сгущаются над нашими головами. Я прошу у вас, глав святой общины Кракова, столицы Королевства Польского, дозволить мне покинуть общину и отправиться в Вильно. Там я употреблю все, что еще сохранилось от моего влияния, на то, чтобы удержать своего бывшего ученика от гибельного для него и для всех нас шага. Быть может, Всевышний придаст моим словам силу убеждения и несчастный одумается.

— Да пошлет вам Г-сподь удачу и благословение во всем, что вы задумаете! — в один голос откликнулись члены совета.

Этим решением завершилось собрание в доме раввина. Присутствовавшие объединились для совместной послеполуденной молитвы и по завершении ее разошлись, вдохновленные забрезжившей надеждой. А престарелый раввин немедленно начал приготовления к дальней и трудной дороге.

Пренебрегая опасностью, он выехал из ворот гетто в тот же день, как только стало темнеть. Сидя в глубине кареты и слушая, как возница погоняет лошадей, Моше Ландау думал о том, как вырвать из лап скверны своего ученика, которого он по прежнему любил. В небе зажглись первые звезды, и старый еврей обратился ко Всевышнему с пламенной молитвой.

Мальчик из Бриска

Двадцать лет назад рабби Моше Ландау занимал пост раввина в городе Бриске, знаменитом своей йешивой. В этой прославленной йешиве, вырастившей целое поколение ученых, он преподавал Тору.

В то время в городе жил состоятельный еврей по имени Йоселе Ханин. Он не отличался знатным происхождением, в его роду не было великих ученых и мудрецов, но благодаря своему богатству Йоселе завязал тесные деловые отношения с польскими аристократами, жившими в округе. Жена родила Йоселе трех сыновей: Авраама, Михла и Айзика. Мальчики получились удачными: это были красивые ребята, щедро одаренные и старательные в учении, — но старший, Авраам, выделялся среди братьев успехами в учебе, способностью к глубокому постижению Торы. Йоселе не жалел средств и приглашал к сыну лучших учителей города.

Когда Аврааму исполнилось десять лет, его наставник пришел к Йоселе со словами, наполнившими гордостью отцовское сердце:

— Мне нечему больше учить моего питомца. Его познания превосходят мои, и я не хотел бы прослыть обманщиком, даром получающим плату. Я часто испытываю мучительный стыд, когда Авремеле задает мне вопросы, на которые я не в силах ответить. Часто он сам находит ответ, и мне остается лишь удивляться ejo знаниям и остроте ума. А ведь вам известно, реб Йоселе, что я отнюдь не невежда и числюсь в нашем городе среди самых образованных людей. Если вы действительно хотите, чтобы у вашего сына был достойный учитель, поищите его среди великих мудрецов Израиля. В нашем городе Авремеле учить больше некому.

Речь учителя доставила Йоселе несказанную радость. Конечно же, он не пожалеет денег, чтобы мальчик мог учиться дальше. В выборе подходящего наставника Йоселе долго не колебался — на еледующее утро он привел Авраама к раввину Бриска Моше Ландау.

— Рабби! — обратился к нему Йоселе. — Учитель моего старшего сына говорит, что мальчик превзошел его знаниями. Проэкзаменуйте моего Авремеле — я хочу знать, не ошибается ли преподаватель.

Экзамен длился два часа, а когда он закончился, раввин Ландау от всей души поздравил отца:

— Счастливец вы, реб Йоселе, Небеса послали вам такого сына! Этот мальчик станет великим мудрецом в Израиле, — и он поцеловал Авраама в лоб.

С того дня Авремеле начал учиться в йешиве раввина Ландау. Изо дня в день возрастала привязанность почтенного главы йешивы к юному ученику, делавшему необычайные успехи. Он полюбил мальчика как родного сына. Когда Аврааму исполнилось тринадцать лет, в день своей бармицвы он произнес в синагоге проповедь. Выслушав ее, ученые евреи города во главе с самим Моше Ландау пришли к выводу, что мальчик заслуживает звания раввина, но чтобы не подвергать юную душу искушению гордыней, решили отложить церемонию присвоения ему этого звания на будущее, когда Авремеле станет старше.

Йоселе же тем временем все богател. Во всех предприятиях ему сопутствовала удача, словно таланты сына приносили благословение отцу. Он вел торговлю с Данцигом, сплавлял туда корабельный и строевой лес и получал хорошую прибыль. Ему принадлежал также питейный дом, самый большой в Бриске. Хозяин, занятый другими делами, редко заглядывал в это заведение, но его жена неотлучно находилась там, взяв на себя хлопоты по обслуживанию гостей. Сюда, к матери, стоявшей за придавком в большом зале, частенько наведывался на пути из йешивы Авраам. Питейный дом Йоселе был излюбленным местом времяпрепровождения местной знати. Польские дворяне целыми компаниями вваливались сюда и еще с порога громко требовали вина. В погребе у Йоселе всегда находились вина и наливки на любой вкус, и потому, наверное, в просторном зале всегда было шумно, слышались песни, смех да звон сдвигаемых бокалов.

Среди посетителей выделялся манерами и одеждой немолодой, седеющий мужчина высокого роста. Никто не знал, кто он, откуда родом и чем занимается. Незнакомец всегда являлся в одно и то же время, подходил к стойке, заказывал крепкого вина и, казалось, подолгу дремал над ним в своем углу, опустив в бокал длинный седой ус. Он не вступал в разговоры, сторонился шумных компаний, а на приветственные возгласы отвечал лишь кивком головы.

Авраам часто замечал на себе внимательный умный взгляд необычного посетителя, который присматривался к нему из-под полуприкрытых век. Однажды, когда в зал ненадолго заскочил сам Йоселе, чтобы посоветоваться о чем-то с женой, незнакомец встал со своего места и подошел к хозяину, приветливо поздоровавшись с ним по-польски.

— Как я рад, пан Юзек, что наконец-то застал тебя здесь, — улыбаясь, обратился он к Йоселе, — у меня

есть к тебе дело, оно касается твоего сына. Слыхал я, что очень толковый парнишка твой старший, да и мне он приглянулся. Такому алмазу да хорошего бы маетера, чтобы отшлифовал его и вставил в оправу. Как ты посмотришь, если я возьмусь учить его наукам?

— От всего сердца благодарю вельможного пана, — поклонился Йоселе, — но мальчик уже учится в йешиве.

— Одно другому не помешает, — настаивал гость, — ведь я не закону Б-жьему берусь его учить, а математике, польскому и латыни. Со своими талантами да со знаниями твой сын станет первым человеком в королевстве!

«Что ж,— подумал Йоселе,— языки— дело хорошее, да и счет знать не мешает, особенно когда Б-г дает, что считать. Пускай Авремеле поучится у пана, в жизни все пригодится».

С тех пор Гораций Сасло — так звали странного завсегдатая питейного дома— начал обучать Авраама светским наукам. Мальчик, как следовало ожидать, преуспел и здесь.

Не прекращая занятий в йешиве, Авремл под руководством своего наставника изучал географию, математику, языки и вскоре нагнал учителя, не устававшего восхищаться способностями и трудолюбием еврейского юноши.

Когда Авремлу исполнилось пятнадцать лет, отец нашел ему невесту, красивую, скромную и хорошо воспитанную девушку из уважаемой семьи. Сыграли свадьбу, о которой спустя годы рассказывали в Бриске и его окрестностях еврейские нищие, для которых Йоселе закатил роскошный пир на улицах, в то время как сотни почтенных гостей, и в их числе знаменитые литовские раввины, чествовали новобрачных за свадебным столом.

Потекла счастливая безмятежная жизнь. Авремл продолжал заниматься Торой, его юная жена пришлась по сердцу всей семье, а Йоселе неутомимо приумножал свои богатства, радуясь покою и довольству домочадцев.

Но в один из дней случилось несчастье. Неожиданно, без всякой видимой причины, во дворе Йоселе вспыхнул пожар. Огонь пожрал дом, лавки, знаменитое в Бриске питейное заведение, но главное — склады, полные товаров, закупленных Йоселе для ярмарки. Все свои деньги он вложил в эти товары и даже взял взаймы, надеясь на хорошую прибыль, — и вот в одночасье лишился всего своего богатства. Йоселе благодарил Всевышнего за то, что никто из его близких не пострадал от огня, он бодрился как мог, собирался вновь заняться торговлей, но было видно, что беда подкосила его. Йоселе слег, и вскоре его не стало.

Авраам остался старшим в семье — единственной опорой матери и братьев. Надо было зарабатывать на жизнь. Его наставник Моше Ландау предложил своему талантливому ученику занять пост раввина в одном из ближайших городов, но Авремеле, поблагодарив его, сказал, что не чувствует в себе призвания к этому и раввинскому креслу предпочитает конторку и счеты купца. Собрав по крохам все, что уцелело от семейного имущества, он пустился в рискованные торговые операции, и уже вскоре в его распоряжении оказалась круглая сумма, позволившая семье вновь встать на ноги.

Однако Аврааму очень быстро пришлось убедиться, что жизнь купца— это суровая и безжалостная борьба. Конкуренты отца не желали возрождения былого влияния дома Йоселе и, втянув Авремеле в невыгодные сделки, умело расправились с юным соперником, разорив его дотла. Оставшись без куска хлеба и без крыши над головой, Авремл понял, что в родном городе ему не жить. Вместе с матерью, братьями и женой он отправился в Ковно.

Местная община оказала любимому ученику прославленного раввина из Бриска теплый прием. Своей учтивостью и глубокими знаниями Авремеле завоевал сердца ковенских евреев. С удвоенной энергией он принялся искать средства к существованию. На сей раз неоценимую услугу Аврааму оказало знание языков и светских наук, которым он был обязан Горацию Сасло. Авремл без труда усвоил аристократические манеры, гордую осанку, плавную речь. Все это в сочетании с острым еврейским умом и глубокими суждениями талмудиста сделало его желанным гостем в замках окрестной шляхты. Знатные и могущественные аристократы стали соперничать, ища его общества, приглашения от них посыпались на голову молодого ученого как из рога изобилия. Авремеле умело использовал свои светские связи, превращая их в звонкую монету. Он заключал сделки, посредничал, брал аренды и откупы и в считанные месяцы снова разбогател на зависть своим конкурентам из Бриска. Слух о блестящем юноше, ученом талмудисте с манерами знатного вельможи, достиг самого короля Александра Ягайло, и монарх пожелал видеть молодого еврея. Краткой аудиенции оказалось достаточно, чтобы король пригласил Авремеле в свой дворец в Вильно. Больше всего Александру понравились суждения Авраама о финансовой политике государства, которые казались королю весьма здравыми. И Авремеле, подобно Иосефу в Египте, был вознесен государем к высотам, о которых не смел даже грезить ни один польский еврей.

Звезда Авраама ярко разгорелась над горизонтом. Он мгновенно усвоил сложный придворный этикет, его манеры и речь сделались еще изысканней. Авраам наряжался в драгоценное платье, его, как истинного вельможу, всюду сопровождали слуги, а свое еврейское прозвище по имени отца — Йоселе — Авраам сменил на польскую фамилию

Юзефович. Он избрал себе также фамильный герб наподобие дворянского, на котором был изображен хищный ястреб. Однако вся эта атрибутика носила чисто внешний характер и не мешала Аврааму оставаться религиозным евреем: он продолжал ревностно соблюдать заповеди и все свободное время отдавал изучению Торы.

Снова наступили для семьи счастливые дни покоя, достатка и мира. Младшие братья Авраама продолжали учиться, его жена воспитывала детей, а мать не могла нарадоваться успехам сына. Но еврейское счастье, как известно, не бывает долгим. Векоре грянул гром и разрушил хрупкое здание семейного благополучия, возведенное Авраамом.

Фанатичное католическое духовенство и подстрекаемые им горожане, которых буквально трясло от зависти при виде процветавшей еврейской общины, вынудили короля издать указ об изгнании евреев. Король, понимавший, сколь важную и полезную роль в хозяйстве страны играют евреи, поначалу и слышать не хотел об их изгнании. Но угрозы священников, суливших королю адские муки, и волнения среди католиков-горожан мало-помалу убедили его в том, что защитить евреев не удается. В конце концов король уступил и издал указ об изгнании их из Литвы.

Как обычно в подобных случаях, нашлось среди евреев-толстосумов немало таких, кто предпочел вечной жизни в мире ином туго набитую мошну в подлунном мире. Многие из них крестились, отстояв ценою вероотступничества свои дома, лавки и товары. Но Авраама Юзефовича среди них не было. Он присоединился к тем евреям, кто пожертвовал всем своим имуществом, но сохранил главное достояние: верность Всевышнему. Взвалив на плечи жалкий скарб, который они смогли унести, поддерживая стариков и утешая плачущих детей, евреи покинули пределы Литвы. Авраам Юзефович вместе с семьей шагал среди земляков, за одну ночь лишившись своего величия и богатства. Он возглавил процессию десятков тысяч изгнанников, покидавших страну, обязанную своим расцветом их предприимчивости, энергии и трудолюбию. Купцы и ремесленники, ученые и раввины — все они отправились на поиски нового пристанища в чужом, безжалостном мире.

Во дворце короля Зигмунда

К счастью, бедствие, постигшее изгнанников, оказалось не слишком продолжительным. Король Александр скоропостижно скончался, и на престол взошел его младший брат Зигмунд, известный своим благородным нравом и добрым сердцем.

Ознакомившись с состоянием государственных дел, новый король пришел к печальному выводу: изгнание евреев дорого обошлось государству. За несколько лет пришли в упадок торговля и ремесла, крестьянам некому стало сбывать свой товар. Еще недавно цветущая, страна на глазах погружалась в хаос и нищету. Не раздумывая долго, Зигмунд отменил указ своего покойного брата и позволил евреям вернуться в Литву, пообещав возвратить все их имущество и в дальнейшем оказывать им свое августейшее покровительство. Радостным потоком устремились беженцы к своим возвращенным очагам. Горожане, видевшие некогда в евреях конкурентов, теперь с улыбками встречали соседей, ожидая, что с их появлением вновь ко всеобщей выгоде оживут торговля и ремесла. Крестьяне распахивали и засейвали брошенные поля, понимая, что теперь плоды их труда не пропадут.

Среди возвратившихся на родину был и Авраам Йоселс. Годы изгнания не прошли для него бесследно: он постарел, седина обметала его небольшую, стриженную по европейской моде бородку, в глазах появилось несвойственное Аврааму ранее беспокойство, тревожная озабоченность сквозила во всем его облике. Скитаясь с семьей по городам Европы и нигде не сумев осесть, он все меньше времени уделял изучению Торы. Напротив, желание общаться с образованными людьми Германии и Франции, а также потребность вести здесь дела побудили его в совершенстве изучить европейские языки, и Авраам с головой окунулся в науки, азы которых изучил в детстве с помощью пана Горация. Ему становилось все менее интересно вести беседы с мудрецами Торы, и мало-помалу Авраам Юзефович и его семья отдалились от жизни еврейских общин, чему немало способствовала частая перемена мест.

Вернувшись в Вильно, Авраам стремился воестановить свои прежние связи в высшем обществе, надеясь, что кто-либо из высокопоставленных знакомых поможет бывшему королевскому откупщику добиться выгодной должности, связанной с пополнением государственной казны сборами таможенных пошлин или налогов. И здесь ему сопутствовал не просто успех — удача превзошла самые смелые ожидания, вознеся одаренного мальчика из Бриска к вершинам богатства, могущества и славы.

Однажды утром королевский герольд доставил Аврааму письмо, содержавшее выдержанное в изысканных выражениях приглашение безотлагательно прибыть во дворец — король Зигмунд соизволял удостоить его высочайшей аудиенции. Облачившись с помощью слуги в европейское придворное платье, имевшееся в его гардеробе, и оглядев себя в зеркале, купленном в Венеции, изящный, благовоспитанный и светски утонченный аристократ-еврей поспешил во дворец в наемной карете, полный неясной тревоги и в то же время радостных предчувствий. С трепетом душевным вступил он в королевские покои и с четверть часа шагал, силясь унять волнение, из угла в угол небольшой уютной приемной, где придворный мажордом оставил его дожидаться аудиенции. Наконец высокие створчатые двери распахнулись, и камер-лакей провозгласил: «Его величество король!»

Зигмунд вышел из своего кабинета и, заметив напряженно-выжидательное выражение на лице еврея, постарался приветливой улыбкой развеять его тревогу.

— Как дитя гонимой нации, ты, конечно, вправе ожидать худшего, Авраам, — словно к старому другу, обратился к гостю король, стараясь, чтобы любезность, звучавшая в его голосе, казалась искренней. — Но на сей раз, уверяю тебя, ни тебе, ни твоему народу ничто не грозит.

Подойдя к еврею вплотную, король взглянул ему прямо в глаза, и на лице его отразилось сочувствие.

— Годы идут, Авраам, не так ли? Я тоже постарел?

— Нисколько, ваше величество, — поторопился заверить его Авраам, — изгнание накладывает свой тягостный отпечаток, а не годы. Лицо вашего величества осталось столь же юным, как в вашу бытность наследником престола.

— Брат Александр совершил при жизни всего одну глупость, но зато великую, как и подобает обладателю столь славного имени, — лукаво улыбнулся король. — К концу жизни он подпал под губительное влияние суеверий, носителями которых, к сожалению, так часто выказывают себя верные слуги церкви. Не правда ли, Авраам? — Зигмунд картинно откинул голову, словно впрямь рассчитывал получить от еврея подтверждение своим словам.

— Не смею высказать свое мнение по поводу поступков покойного короля Александра, ваше величество Я не вправе также осуждать церковь. Но предрассудки, даже основанные на вере, безусловно губительны — ив первую очередь для самой веры, ибо она дитя разума, — почтительно ответил Авраам.

Король радостно улыбнулся, на сей раз широко, совсем по-детски.

— Вот что меня восхищает в тебе, Авраам! В тебе соединяются два, даже три человека, вельможа, ученый и делец. В каком погребке изготовили такую отменную смесь?

— Мой отец был содержателем лучшего в нашем городе питейного заведения, ваше величество, — с поклоном ответил Авраам.

— Еврейский народ, — уже серьезно сказал молодой король, — отличается разумностью, сметливостью и усердием. А ты обладаешь к тому же и возвышенной душой дворянина. И хотя уважение к чести твоей матери...

— Ваше величество!.. — протестующе взмолился Авраам.

— Я хотел только сказать, что ты истинный дворянин, Авраам, и я пожалую тебе титул, если захочешь.

Тревожная догадка кольнула Авраама при этих словах, но он отогнал ее.

— Ни тебе, ни твоему народу не придется больше скитаться по земле бесприютным и гонимым. Это говорит тебе твой король.

— Всех слов на тех языках, которыми владеет слуга вашего величества, не хватит, чтобы выразить, сколь благодарны еврейские подданные вашего величества своему милосердному монарху, — склонил голову Авраам, который начал всерьез тревожиться. Должно быть, речь пойдет о новом займе. Иначе к

чему такие комплименты? Но денег у разоренной предшественником Зигмунда общины нет. Нет их и у Авраама. Неужели король не знает об этом?

— Но к делу. — Широким жестом Зигмунд пригласил гостя в угол, где стояли обитые итальянскими мастерами кресла и полированный восьмигранный столик на толстой палисандровой ножке, инкрустированный мемельским янтарем. — Да, ты прав,— после недолгого молчания засмеялся король, метнув на Авраама свой умный, веселый и лукавый взор, за который в нем души не чаяли придворные красавицы, — мне нужны деньги. Ты был в Париже, Вене, где еще? В Неаполе? Ты знавал короля, который не нуждался бы в средствах?

— Все, что осталось от моего былого состояния, в распоряжении вашего величества. Но, увы, скитания не обогатили мой народ.

— Ты думаешь, я этого не знаю? — со страстью заговорил король. — Я получил разоренную страну; ее разорили ксендзы, да, ксендзы! А я должен достойно содержать двор, у меня за спиной Московия, турки на юге подбираются к моим крепостям! Мне нужны пушки — а их нет! Но я хочу мира — мира и процветания для всех. Ведь ты знаешь, что я миролюбив. Ты веришь мне?

— Да, ваше величество.

— И я люблю людей, всех своих подданных: литовцев, руссов, даже евреев. Я хочу всем добра! Евреи оставили брату цветущую страну; уходя, они вручили ему свое добро. И что же мы видим? Сегодня у меня нет ни злотого! Казна пуста!.. Но и у вас, я знаю, теперь мало золота, и даже серебра нынче негусто. Или я ошибаюсь? — И король прищурился с видом простодушного хитреца.

— Я отдам последний грош, если на то будет воля вашего величества; и так же поступят все мои братья, — ответил Авраам, почувствовавший облег-

чение: ни принудительным займом, ни даже обложением новыми податями в разоренной стране поправить дело было нельзя, и король этого не мог не понимать.

— Ведь ты был у моего брата откупщиком, Авраам?

— Не смею отрицать очевидное, ваше величество.

— Не вижу ничего постыдного для еврея в том, чтобы быть королевским откупщиком.

— Это великая честь, ваше величество.

— А теперь и я предлагаю тебе взять на откуп королевскую казну.

— Прекрасная шутка, ваше величество, но, к сожалению, мне так же нечего положить туда, как и вашему величеству. Я близок к банкротству.

— Я предлагаю тебе не патент откупщика, Авраам, а ключи. Ключи от королевской казны. Правда, сейчас она действительно пуста, но... ты найдешь, чем наполнить ее, на то ты и Юзефович. Я жалую тебя дворянством и возведу в графское достоинство. Граф Юзефович, ты будешь королевским казначеем!

— Но это невозможно, ваше величество...

— Все, чего я хочу в этой стране, возможно! Я здесь король! Соглашайся!

По спине Авраама пробежал холодок. Стать министром финансов целого королевства? Дворянином? Ближайшим советником короля? Уму непостижимо!

— Отвечай же, Авраам, или я передумаю! — шутливо погрозил пальцем Зигмунд.

— Я согласен, ваше величество, — в нарушение этикета первым поднялся с кресла Авраам.

— Ну вот и хорошо. О подробностях поговорим потом. — Король встал, демонстративно не замечая оплошности, допущенной Авраамом, и, положив

свою узкую холеную ладонь ему на плечо, крепко, по-мужски, сжал его:

— Я хорошо знаю тех, кто меня окружает, — своих вельмож, советников. Да и собственное семейство... Люди в нашем краю опутаны сетью предрассудков, они не одобрят мой выбор. Мы с тобой должны эту сеть порвать, Авраам. Это будет нелегко, но я готов к борьбе. Готов ли ты?

— Да, ваше величество, — прямо глядя в глаза королю и ничего больше не боясь, сказал Авраам, с трудом сдерживая участившееся от восторга дыхание.

Зигмунд прошелся по комнате, опустив голову.

— Говорят, в Италии царствует свободная мысль и люди разума там подают друг другу руку, не спрашивая, кто из них обрезан, а кто крещен...

— В Германии также просыпается разум, ваше величество. Я верю: он победит повсеместно и рано или поздно люди поймут...

— Я забыл тебе сказать, — перебил его король, — что ты должен поторопиться. Твои ум, знания и опыт нужны мне безотлагательно. О, если бы у нас было больше людей, подобных тебе и мне, Авраам! Мы построили бы здесь, в этих северных лесах, храм свободных людей и возносили бы в нем молитвы Б-гу разума! Ты должен немедленно креститься и приступить к своим обязанностям. Твоего предшественника я уже сместил.

Гром ударил так внезапно, что Авраам едва устоял на ногах. Вот он, утренний страх, невнятное предчувствие, омрачавшее его ликующий путь во дворец!

— Я не ослышался, ваше величество? — машинально, с плохо изображаемым удивлением спросил Авраам, понимая, что в действительности никакой надежды у него не осталось.

— О чем ты? — не понял король.

— Ваше величество предложили мне переменить веру?

Король досадливо поморщился:

— Какое это имеет значение? Неужели ты затруднишься сменить одни бессмысленные обряды на другие, столь же нелепые, но более приемлемые? Надо быть суеверным невеждой, чтобы считаться с этим всерьез. Поверь, если бы не закон, запрещающий евреям занимать государственные должности, я охотно освободил бы тебя от этой неприятной, допускаю, но необходимой формальности, от этой пустой, ничего не значащей процедуры! Никто, поверь мне, не станет интересоваться тем, сколько раз в году ты исповедуешься и всегда ли говоришь истину святому отцу. В сердце своем можешь оставаться евреем. Что я могу еще сделать для тебя? Отвечай, когда спрашивает король!

— Благодарю вас, ваше величество, — пролепетал Авраам, чувствуя, что его душа разрывается между желанием и страхом, и желание в ней, кажется, побеждает. — Благодарю, но... — Авраам сделал последнее усилие, чтобы вытолкнуть всего одно короткое слово «нет», — и не успел. Король опередил его.

— Аудиенция окончена, — услышал Авраам чужой, не принадлежавший королю голос. Повинуясь не замеченному гостем знаку, лакеи распахнули перед ним широкую створчатую дверь.

— Я жду тебя через неделю, Авраам, — услышал он слова Зигмунда, сказанные ему вдогонку.

Авраам знал, что согласно этикету следует обернуться у выхода и еще раз поклониться, покидая королевские покои. Но он почти бегом устремилея прочь, не оглядываясь и страстно желая лишь одного: чтобы кто-нибудь другой — любящий, мудрый, старший — сделал предстоящий выбор вместо него.

На краю пропасти

Хана сидела с пяльцами в угловой комнате верхнего этажа, пытаясь занять себя любимой работой: вышиванием фамильного герба семейства Юзефович, которым уже были украшены парадные скатерти и портьеры в доме, а теперь наступил черед бархатного чехла, в котором хранились тфилин мужа. В комнате было холодно, обычно она пустовала, но отсюда, сквозь ряд узких заостренных окошек с бронзовым переплетом, был виден поворот, из-за которого на Немецкой улице, где стоял их дом, должна была показаться карета, возившая мужа во дворец.

Хана волновалась, хотя поводов для беспокойства, казалось, не было никаких. Король испытывает расположение к Аврааму, об этом все знали. Они старые знакомцы: в ту пору, когда Зигмунд был еще наследником престола, главный королевский откупщик, в доме которого жили тогда впятеро больше людей: родственники, гости, прислуга— и комнат вечно не хватало, не то что теперь, когда дом выглядит нежилым, — всеми силами старался завоевать расположение будущего монарха. И это ему удалось, как удавалось все, за что он брался. Хана подумала, что ее отец был прав: ей повезло с мужем. Но в последнее время что-то сломалось в ее размеренной, спокойной (Авраам умел позаботиться о семье, несмотря на частые переезды) и в общем-то счастливой жизни. Вернее, сломалось что-то в жизни мужа, а она ощущает это своим женским чутьем, хотя не может толком понять, что именно. Вот он бьется, заводит новые связи, восстанавливает старые светские знакомства... А все равно здешней знати они не ровня, несмотря на свой самодельный герб, и это стало совершенно очевидно. Авраам страдает, он уже не так молод и не может не понимать, что при всех его знаниях, уме, энергии и отменных манерах печать позорного происхождения никогда не позволит ему занять то положение в обществе, какого он заслуживает.

Она оборвала нитку и досадливо закусила губу. Мягко переваливаясь по немощеной улице, из-за угла выкатила неуклюжая наемная карета, запряженная парой гнедых. Собственного экипажа, с гербами на дверях и лакеями на запятках, у них, видимо, никогда не будет. Община запрещает своим членам всякую показную роскошь, опасаясь зависти христиан. Что ж, они правы. Бедные, бедные соплеменники, забитое, робкое племя...

Отложив пяльцы, Хана вышла навстречу мужу, но, уже спускаясь по лестнице, услышала медленно удалявшиеся шаги, напоминавшие поступь тяжело больного человека. Дверь его кабинета заскрипела и закрылась. Хана остановилась возле нее в тревоге, не смея зайти. Она загодя позаботилась о том, чтобы Авраама ожидал внутри слуга с домашней одеждой, занесла туда воду для умывания, блюдо с бисквитами и теплое молоко — утром муж не успел толком позавтракать.

Что же могло произойти? Хана не находила себе места, но все же сдержалась, ни о чем не спросила слугу, вышедшего из кабинета с лоханью, в которой плавал пустой кувшин. Затем она услышала, как Авраам молится у себя в комнате. У

нее упало сердце. Голос мужа был хриплым, он прерывался стонами, даже рыданиями, как много лет назад, после смерти его отца, когда он тоже часто молился один в неурочное время. Хана отошла от двери кабинета, села в кресло в гостиной и стала выслушивать ежедневный отчет прислуги о покупках, расходах и хозяйственных потребностях. Но сегодня ей все было безразлично. Она ждала, когда муж закончит молиться, и прислушивалась к словам малопонятного ей языка, пытаясь угадать, скоро ли он выйдет к ней.

Авраам молился долго. Его голос постепенно окреп, сделался спокойней и тише. Наконец он вышел в гостиную, бледный, изможденный, с радостным блеском в заплаканных глазах, и обратился к жене тем мягким, как бы упрашивающим голосом, который появлялся у него, когда надо было принять особо важное решение:

— Ты обрадуешься, Хана, если мы отправимся в Эрец-Исраэль?

Хана посмотрела на него непонимающе. Аврааму стало жаль жену. Годы, проведенные в скитаниях, не прошли даром: хотя ее лицо по-прежнему поражало красотой, тень усталости раз и навсегда легла на ее высокий лоб, затаилась в уголках глаз, предвещая скорые морщины. Он сел напротив нее и, избегая глядеть ей в глаза, принялся рассказывать о сегодняшнем позоре, о посулах короля и своей нерешительности. Авраам не упустил ни малейшей детали, он был намеренно жесток к себе, не скрыв и того, что почти пообещал королю— или, по крайней мере, не ответил однозначным отказом на его предложение — переменить веру.

Завершив свою исповедь, Авраам поднял голову. Он ожидал увидеть слезы на глазах жены, выражение боли и отчаяния на ее лице, был готов к тому, что она начнет упрекать его, жаловаться, сетовать на

судьбу, вновь изгоняющую их из дома, но на сей раз не оставляющую надежд на возвращение. Но лицо Ханы поразило его: на нем была написана откровенная, нескрываемая радость. Черные блестящие глаза жены были с восторгом и любовью устремлены на Авраама.

— Ты будешь королевским министром? — словно не веря своему счастью, переспросила Хана.

— Все ли ты поняла, Хана? Король не просто предложил мне высокий пост...

— Ты его заслуживаешь! Заслуживаешь больше всех! — нетерпеливо оборвала его Хана.

— Но я должен изменить своему Б-гу, Хана! Как я могу? — взмолился Авраам. — Подумай, как мне взять на душу этот страшный грех? Что скажут о нас люди? Что ждет наших детей?

— Ах, ты же знаешь, я ничего не смыслю во всем этом, в религии! Но мне кажется, ты сам не веришь в то, что говоришь. Не все ли равно! А люди... мы уже давно не живем их жизнью, в нашем кругу больше христиан, чем евреев, и не я тому виной!

Авраам видел, что только необычное волнение заставило Хану сказать ему так много и быть настолько откровенной. Никогда прежде жена не вмешивалась в его дела. Но сейчас она сказала правду. Ее, девочку из состоятельной родовитой семьи, никто не научил хотя бы основам Торы. «Ум женщины не идет дальше прялки»,— вспомнил Авраам талмудическое изречение. Еврейская религия так же мертва в ее сердце, как христианская — в душе короля. Они поняли бы друг друга. Но ему-то, что емуто делать со своим прошлым, со своими знаниями, со всей мудростью предков?!

— И ты крестилась бы вместе со мной, Хана?! — пораженно воскликнул Авраам, не рассчитывая получить от нее ответ и в то же время прекрасно зная его.

Пристально посмотрев в глаза жене, Авраам прочел в них все, в чем так боялся себе признаться.

На следующий день виленское гетто облетела ужасная весть: король решил возвысить старшего Юзефовича, знаменитого гения Торы из Бриска, и тот согласился взамен принять крещение. Подкуп был слишком очевиден, никому и в голову не приходило сомневаться в причинах, побудивших бывшего королевского откупщика оставить веру отцов. Но удар был столь силен, что многие отказывались верить слухам, просочившимся из дворца.

В своих лучших камзолах, украшенных серебряным шитьем, ошеломленные и испуганные, около полудня явились младшие братья Юзефовичи, Михл и Айзик. Авраам принял их у себя в кабинете.

— Ты нас никогда не обманывал, Авремеле, — обратился к нему первым Михл, — скажи, что все это ложь.

Все трое стояли посреди комнаты, словно не зная, для чего служат мягкие диваны и кресла, расставленные вдоль стен.

— Ты не сделаешь этого, Авраам, — умоляюще сложил руки Айзик. — Возьми все, что у нас есть, и беги в Эрец-Исраэль! Вспомни об отце, пожалей его честное имя!

— Ваши уговоры оскорбительны для меня, — с трудом заставил себя ответить братьям побледневший Авраам, — я еще ничего не решил. Вам не в чем меня упрекнуть. И... я не знаю, как повел бы себя на моем месте каждый из вас, если бы на одну чашу весов перед ним положили ключи от государственного казначейства, а на другую — посох нищего беглеца.

— Авраам! — встал на колени перед братом Михл, с мольбой глядя ему в лицо. — Вспомни, кто ты! Ты светоч изгнанников, оплот Торы, опора своего бедствующего народа!

— Подумай, Михл, сколько добра евреям Польши и Литвы мог бы сделать королевский министр финансов! — На бледном, лихорадочном лице Авраама вновь загорелось болезненное вдохновение бессонной ночи, проведенной им наедине с тем страшным, на что ему предстояло решиться. Он твердой рукой поднял брата с колен и отстранился от его объятий. — Повторяю, ваши уговоры напрасны, я еще ничего не решил, — Авраам сам распахнул дверь, ведущую из кабинета, и недвусмысленно встал возле нее, склонившись в позе слуги.

Братьям не оставалось ничего иного, как оставить дом в полной уверенности, что их Авремл, любимый и любящий, принесший столько жертв ради их благополучия, их обожаемый брат, заменивший семье отца, решился на немыслимый поступок.

Об этом они тем же вечером доложили на заседании совета виленской общины, созванном вследствие ужасных слухов, взбудораживших еврейский квартал. Выслушав их, старейшины и раввины решили переговорить с Авраамом Юзефовичем после утренней молитвы и, если понадобится, потребовать от него поклясться на свитке Торы не совершать губительного шага. Но Авраам на молитву не явился, а когда делегация совета общины, составленная из самых почтенных, уважаемых людей, явилась к нему домой, в гостиной ее встретил слуга.

— Мой господин велел передать главам общины, что, согласно проведенным им подсчетам, все его финансовые обязательства перед кагалом полностью выполнены. Никаких иных дел с еврейской общиной Вильно у господина Авраама Юзефовича более быть не может.

...Спустя два-три часа город покинул крепкого сложения верховой, безжалостно нахлестывавший коня, заставляя его тем самым то и дело переходить с размашистой рыси в неуклюжий галоп. В подкладку его грубого дорожного плаща был зашит пакет для краковского раввина Моше Ландау. Запечатанное сургучом послание содержало отчаянный и горестный призыв о помощи, который главы виленской общины адресовали старому учителю своего близкого к безумию земляка, опутанного дьявольской сетью соблазна.

Укор и раскаяние

Дни шли за днями, а раввин Моше Ландау все еще находился в пути. В те времена не было железных дорог и мощеных шоссе, и жизнь путешественника подвергалась опасности. Колеса старенькой кареты подскакивали на колдобинах, вязли в грязи, кузов раскачивался и скрипел. Невзрачный экипаж тащился от деревеньки к деревеньке, петляя по проселкам и колеям среди полей и лесов. Лошади шагом взбирались в гору и медленно спускались с откосов. Позади остались лесистая Свенто-Кошицкая возвышенность и болотистые пейзажи речных берегов. Проведя субботу в корчме, раввин к вечеру следующего дня въехал в ворота столицы Великого княжества Литовского Вильно.

Его встречали главы общины. По их хмурым лицам Моше Ландау понял, что он опоздал и самое страшное уже произошло. Ему сообщили, что три дня назад его любимый ученик Авраам Юзефович, краса и гордость литовского еврейства, изменил вере отцов. Сам виленский архиепископ совершил над ним обряд крещения, о чем в тот день с раннего утра ликующим звоном возвестили колокола городских костелов. Иерархи католического духовенства, знатнейшие люди города и высокопоставленные вельможи присутствовали на церемонии обращения Авраама Юзефовича в «истинную веру». Однако за радостными улыбками и поздравлениями скрывалась лютая ненависть. Вчерашний любимец польской знати, еврей, которому многие, ценя его ученость и приятные манеры, оказывали покровительство, оказался хитрее всех. Добившись расположения короля, он пробрался на высочайший пост в государстве, сумев обойти своих опекунов. Этого они ему не могли простить. Крестившись, Авраам обрел в своих светских друзьях завистливых и беспощадных соперников.

В тот же день на рассвете толпы возбужденных горожан запрудили улицы, которые вели к еврейскому кварталу. Еще накануне подстрекатели распустили слух, что евреи замышляют отомстить отступнику, пролив его кровь на ступенях костела, откуда тот выйдет христианином. Толпа вооруженных ремесленников окружила гетто и не позволяла никому покидать его.

Евреи собрались у ворот с оружием в руках и приготовились к обороне. Мертвая тишина воцарилась в обоих лагерях. И в этой тишине над крышами поплыл гулкий колокольный звон, означавший, что обряд крещения свершен. Толпа христиан разразилась криками радости, в то время как безмолвствовавших евреев охватила глубокая скорбь. Тут какойто оборванец выскочил из толпы и завопил, тряся перед евреями полой рваного кафтана, свернутого наподобие поросячьего уха:

— А вот не хотите ли поросеночка отведать, жидки?

Сброд за его спиной разразился хохотом. Один из молодых обитателей гетто, который стоял впереди, сжимая оружие в побелевших от долгого напряжения руках, не выдержал и закричал дрожащим от гнева голосом:

— Эй ты! Если отрезать тебе поросячьи уши, что останется в голове?

Эти слова мгновенно привели толпу в ярость. Босяк, стоявший ближе всех к евреям, подскочил к оскорбителю и отвесил ему затрещину. Она прозвучала, как пушечный выстрел, зовущий на штурм. Толпа с топорами и вилами наперевес устремилась к горстке защитников гетто и в кровавой потасовке смела их. Погромщики растеклись лавиной по узким переулкам еврейского квартала, срывая замки с винных лавок и погребов. Топорами взламывали бочонки, отбивали горлышки бутылок, запасаясь храбростью для предстоящей жестокой расправы. Лишь после этого на замерших от ужаса улочках разразился настоящий погром. Предвидя подобное развитие событий, старейшины общины заранее обратились к начальнику городской стражи, умоляя его не допустить бесчинств, однако тот даже не счел нужным скрывать свою радость по поводу грозившего евреям несчастья.

— Не вижу никакой беды в том, что простой люд немного разомнет кости, — с глумливой улыбкой повернулся он к склонившимся в униженном поклоне просителям. — Заниматься такими мелкими делами, как ваше, мне недосуг. Я тороплюсь на крестины пана Юзефовича. Последуйте его примеру, и вам не о чем будет беспокоиться.

Когда в гетто уже вовсю бушевал погром, отчаявшимся старейшинам удалось наконец добиться приема у губернатора провинции. Немного поколебавшись, тот послал кавалерийский отряд навести в еврейском квартале порядок.

В тот же вечер губернатор устроил в своем дворце бал, на котором чествовали нового христианина. Авраам прибыл в собственной карете. Выходя из нее, его жена, крестившаяся вместе с ним, придирчиво оглядела ряд раззолоченных экипажей, выстроившихся у подъезда. Их новая карета была ничем не хуже других.

— Забудь обо всем, Авраам, — шептала она ему поздно ночью, когда они возвращались с бала, — будем счастливы, ведь теперь нам ничто не мешает радоваться жизни!

Авраам молча сжимал ее руку, но в глазах у него стояли жгучие слезы пережитого позора.

На следующее утро после своего прибытия в Вильно раввин Моше Ландау призвал к себе глав местной общины. Его одежда была надорвана, как у скорбящих об утрате самых близких людей, глаза слезились от усталости, но тихий властный голос был тверд:

— Вот письмо, написанное мной ночью. — Он протянул старейшинам свернутый в трубку лист. — Оно адресовано вероотступнику Юзефовичу, да сотрет Всевышний память о нем. Потрудитесь передать ему, не откладывая. Я же сегодня возвращаюсь в Краков. Проклятый выродок исполнил свое намерение, осквернил имя Г-спода, и мне больше нечего делать здесь.

Но силы оставили рабби, и ему пришлось ненадолго задержаться в Вильно, уступив настояниям городского раввина. Спустя несколько дней он сидел в кресле, погруженный в чтение, тщетно пытаясь вычеркнуть из памяти облик и имя, ставшие ему ненавистными. Дверь вдруг тихо скрипнула, и на пороге появился высокий мужчина в горностаевой накидке. Его лицо скрывала широкополая итальянская шляпа, надвинутая на самые глаза, такая же черная, как отливавшая смолью борода вошедшего, в которой начала поблескивать седина.

— Кто здесь? — в тревоге воскликнул раввин.

— Я получил от своего учителя письмо с не заслуженными мной упреками и оскорблениями, — начал посетитель. — Рабби несправедлив ко мне. Я пришел объясниться.

Это был Юзефович, всемогущий казначей самого короля, Авремеле, проклятый и отлученный от общины своим наставником, который соблюдал по нему траур как по мертвому.

— Что нужно вероотступнику в моем доме?

— Я был и останусь евреем до самой смерти, — спокойно сказал Юзефович. — Не проклятий и поношений ожидал я от мудрого рабби, а понимания и совета.

— Я жалею, что был твоим учителем. Своего Авремеле я похоронил и оплакал. Ты пришел издеваться надо мной? Что ж, тебе никто не помешает глумиться над евреем, ведь ты теперь христианин, знатный вельможа.

— Пусть рабби сдержит свой гнев и выслушает меня, дело касается всего еврейства Литвы. Король призвал меня и предложил креститься, угрожая вновь отправить наших братьев в изгнание. Не по своей воле я принял этот пост. Теперь рабби знает правду.

— Так ты крестился, чтобы отвести от евреев угрозу изгнания? — пораженно воскликнул раввин. — Несчастный! Кто внушил тебе тщеславное заблуждение, будто ты избран нам спасителем? Ты захотел стать на место Б-га? Ложь! Богатство и власть— вот что соблазнило тебя! В каждом поколении вставали праведники, служившие нам защитой. Многие приняли мученическую смерть от рук нечестивцев. Но никогда еще жертва, подобная той, что ты принес, не спасала нас от несчастья. Было бы величайшим позором купить себе покой и безопасность такой ценой! Б-г не допустит, чтобы мы наслаждались миром благодаря твоему отступничеству! Ты уже причинил своему народу немало зла, и я предрекаю, что оно еще возрастет! Нет и не было у нас ненавистников злейших, чем выкресты, и чем же ты лучше других? Пошел прочь, презренный негодяй и лжец! Люди будут теперь показывать на меня пальцем и говорить: «Он вскормил выродка, преследующего свой народ». Лучше бы ты задушил меня собственными руками!

Из-за царившего в комнате полумрака раввин не видел лица Юзефовича, которое залила смертельная бледность. Выкрест тяжело дышал и оглядывался в поисках опоры; казалось, он сейчас упадет в обморок.

— Значит, вы отталкиваете меня, рабби? — глухим голосом проговорил он. — Так к кому же мне теперь идти? Туда, куда вы толкаете меня, к ненавистникам нашей веры?

Юзефович повернулся было, чтобы идти прочь, но ноги его подкосились, и он с душераздирающими рыданиями упал перед рабби на колени:

— Молю вас, рабби, не прогоняйте меня! Я ведь и в самом деле могу натворить зла! Пощадите меня! В своем теперешнем положении я — несчастнейший из людей! Я принес себя в жертву, утешаясь лишь тем, что смогу сделать много добра своему народу. Заклинаю вас, не отвергайте меня хоть вы, мой учитель, которого я люблю больше всех людей!

Захлебываясь от слез, отступник подполз к креслу, на котором сидел раввин, и поднял к нему искаженное отчаянием лицо, на котором еще блуждала слабая тень надежды. Но Моше Ландау больше не видел и не слышал его. Придвинув свечу, он углубился в раскрытую книгу, словно был один в комнате. Только рука его, перелистнувшая страницу, чуть заметно дрожала.

С усилием поднявшись на ноги, Юзефович повернулся к рабби спиной и нетвердым шагом вышел прочь. Проводив его исподволь взглядом, раввин отложил книгу, прикрыл ладонью глаза и погрузился в раздумье.

Авраам же пришел в себя оттого, что влажная ветка больно хлестнула его по лицу. Он брел, не разбирая пути, и ноги привели его на берег страшной своими омутами реки — туда, где сводят счеты с жизнью такие, как он.

«Надо раз и навсегда избавиться от позора и проклятия, которым отныне будет отмечен каждый мой шаг! — с неожиданной ясностью подумал Юзефович. — Рабби прав. Я чувствую, как во мне поднимается ненависть к тем, кто, вместо того чтобы благодарить за спасение и ждать от меня новых благодеяний, презирает отступника всеми силами души. Б-г от меня отвернулся. Я больше никто. Отчаяние, злоба и ненависть — это все, что мне остается. Зачем ждать, когда досада и боль превратятся в обдуманную вражду к своим братьям? Вниз головой в омут — и дело с концом!.. А что, если я заблуждался и король вовсе не намеревался изгонять евреев из Литвы, а хотел лишь припугнуть меня? Изгнать сейчас евреев означало бы для него перечеркнуть все свои планы, оставить казну без гроша в преддверии войны. Только безумец или фанатик способен на такой шаг, а король трезв и расчетлив. Так что же, я настолько глуп, что он сумел провести меня, как деревенского простака? Нет! Король знает людей, он рассчитал, что алчность и честолюбие помутят мой рассудок и я ухвачусь за желанный повод совершить предательство. Я жаждал почета, власти, богатства — и получил то, что хотел...»

Авраам застонал от муки.

— Не угодно ли господину совершить прогулку по реке? — услышал он за спиной чей-то голос. Лодочник, подогнав к берегу свой челнок, выжидательно глядел на него. Повинуясь внезапному импульсу, Авраам прыгнул в лодку и уселся на корме, глядя в вечернее небо, усыпанное звездами. С каждой минутой их появлялось все больше. Течение

влекло лодку меж берегов извилистой Вилии, лодочиик лениво шлепал веслами по черной воде, напевая что-то под нос. В тишине и покое наступавшей ночи в душе Юзефовича вдруг яркой молнией сверкнула мысль, осветившая непроглядный мрак. Он знает, что должен сделать. И будь что будет! Любую участь он заслужил.

— Греби назад! — закричал он лодочнику, казалось только и ожидавшему этого приказа. — В королевский дворец! К королю!

Тайное возвращение к вере

Король Зигмунд мерил шагами кабинет, не замечая слуги, который уже несколько минут стоял в почтительном ожидании.

Но Зигмунд смотрел в пол. Он выглядел усталым и раздраженным. Неприятные мысли одолевали его сегодня с раннего утра. Положение страны оставалось неустойчивым, отношения с соседями вконец испортились, и на востоке слышался гром военной грозы. Король на миг остановился, сцепив пальцы и силясь унять тревогу. Слуга шагнул вперед и замер в поклоне:

— Осмелюсь напомнить вашему величеству, что военный министр ожидает приема.

— Проси.

Министр с поклоном, приблизился к королю. Зигмунд мельком одарил его вымученной улыбкой, не пытаясь скрыть дурное расположение духа, а только желая показать, что не вошедший тому виной. Он уселся за письменный стол и кивком пригласил министра сесть напротив.

— Вы, милостивый государь, напрасно принесли свои бумаги: сегодня я не стану их подписывать, — сказал король. — Скажите, почему вы так настойчиво склоняете меня отправиться в Краков? Я вам наскучил в Вильно?

— Ваше величество, — склонил седую голову вельможа, — я был бы счастлив до конца своих дней лицезреть вас в виленском дворце, среди замечательных картин и статуй, которыми вы с таким вкусом украсили его. Но государственные дела требуют вашего присутствия в Кракове. Нельзя больше медлить с созывом сейма, шляхта ропщет, ибо уже прошли все сроки. Ваше величество не захочет вызвать недовольство подданных.

— Но никто лучше вас, господин министр, не знает, насколько неподходящее сейчас время для поездок! Только нашим дворянам приходит в голову требовать созыва сейма именно тогда, когда война с Московией стучится в дверь! Не вы ли, милостивый государь, подсунули мне вчера на ночь донесение своих соглядатаев, которые сообщают, что полки московитов идут к нашей границе! И это в то время, когда в окрестностях столицы бродят шайки Валинского, которого вы никак не можете изловить!

— Я не заслуживаю снисхождения вашего величества, — спокойно ответил старик. — Армию мы не возьмем в Краков — мы придвинем ее к пограничным крепостям, а поддержка шляхты нужна нам перед войной. Прикажите созвать сейм, ваше величество.

Заметив по лицу короля, что тот собирается возразить, министр торопливо добавил:

— Завершение фортификационных работ вокруг столицы вы можете безбоязненно доверить верным слугам вашего величества.

— Хорошо, — глубоко вздохнул Зигмунд. — Государственные соображения превыше всего, даже если они вынуждают меня бежать накануне вторжения московского царя.

Приняв решение, Зигмунд успокоился, как всегда, когда предстояло действовать.

— Мы с вами знаем, что король не трус, — усмехнулся он в пушистые седеющие усы, глядя на министра, — но что подумают красавицы нашего королевства? — И с приятной улыбкой, с которой подписывал смертные приговоры, король отчеканил: — Королевская гвардия и двор не трогаются с места. В Краков со мной отправятся лишь члены государственного совета, да и те налегке, без челяди и поваров. Указ о созыве сейма разослать сегодня, мы отправимся завтра.

Поклонившись и почтительно прижимая к груди так и не раскрытый портфель, военный министр вышел из кабинета, уступив место слуге, который обратился к Зигмунду:

— Генеральный казначей просит аудиенцию у вашего величества.

Король поднял бровь: он не вызывал Юзефовича с докладом, хотя и собирался посоветоваться с ним. И вот расторопный еврей словно учуял королевскую волю. «Приятно иметь дело с людьми, которых возвысил. Недаром у дворняг чутье бывает острей, чем у благородных борзых», — подумал Зигмунд.

Минувшая ночь не прошла бесследно: Авраам осунулся и побледнел — но его улыбка в ответ на улыбку короля не выглядела вымученной.

— Скажи-ка мне, любезный Юзефович, — обратился к нему король, — много ли злотых ты вложил нынче в сундуки казначейства?

— Мне нечем порадовать ваше величество, — печально ответил Авраам, — ибо все средства уходят на погашение государственных долгов.

— Что? Ты возвращаешь мои долги? Но, ради всего святого, откуда ты берешь деньги?

— Ваше величество — монарх богатой страны, которую даже череда моих предшественников не смогла разорить. Фискальная реформа по образцу

европейских держав позволила не только увеличить доходы вашего величества, но и уменьшить злоупотребления. А новые таможенные правила обещают изобилие товаров и звонкой монеты. Не скрою, государственный долг представляется казначею вашего величества досадным бременем, ибо деньги взяты под высокий процент, что крайне нерасчетливо. Необходимо избавиться от этих долгов как можно скорее.

— Этот твой предшественник Богданович, — проворчал король, — руководствовался принципом: брать сколько дают, на любых условиях, ведь монархи любят щедрых казначеев. Но я-то как раз люблю казначеев скупых и поэтому предпочел иметь дело с евреем. Авраам, завтра я уезжаю в Краков и пробуду там несколько месяцев. Прекрати все выплаты по долговым обязательствам и собирай средства на войну с московитами. Скоро мы будем нуждаться и, боюсь, придется прибегнуть к помощи твоих бывших единоверцев-ростовщиков. Собери сколько можешь и немедленно начни ремонт крепостной стены. Если денег не хватит — бери взаймы, но не трогай казну.

— Обещаю вашему величеству отремонтировать стены Вильно за свой счет, если понадобится, — ответил Авраам, не зная, как перейти к просьбе, ради которой он явился во дворец.

— Послание от окружного воеводы вашему величеству, — доложил вошедший слуга и, склонившись, передал пакет. Зигмунд сорвал печать и углубился в чтение. Лицо его осветилось искренней радостью, он перекрестился, а затем весело обратился к Аврааму:

— Ты, как твой библейский предок Иосиф, приносишь благословение. Вчера мои драгуны разбили и взяли в плен шайку бандитов. Теперь Валинский не сможет мне помешать, когда я стану рубить головы московской гидре! Ты о чем-то хочешь просить, Авраам? Валяй! Такой доброй минуты тебе еще долго придется ждать. 

— Это касается благополучия моей семьи, ваше величество.

— Кто-нибудь болен?

— К счастью, пока нет, но врач настаивает на отдыхе и перемене места жительства.

— Ты хочешь покинуть меня?— изумился король. — После всего, что я тебе дал?

— Я ценю милость вашего величества больше жизни, — сказал Авраам. — Я не оставлю двор вашего величества. Но жизнь в столице вредно отражается на здоровье детей. Они не крепкой породы, в нашем роду не было рыцарей. Врач обнаружил у них малокровие, а жена страдает от нервного расстройства. Умоляю ваше величество продать мне принадлежащий казне замок Врадонье. Я перевезу туда жену и детей и немедленно вернусь.

— Врадонье? Постой... — задумался король. — Это разрушенный замок в глухом лесу, где на много верст окрест нет ни души? Зачем он тебе? Ты не любишь свой дворец в Вильно?

— Ваше величество осыпает меня благодеяниями, которых я недостоин. Но Врадонье — это именно то, что рекомендует врач: тишина, покой, чистый лесной воздух — все это необходимо моей жене и детям.

— Как трогательно! Уж не хочешь ли ты отправить свою половину подальше от светских красавиц, которыми намерен заняться?— насмешливо спросил король. — Что ж, если ты решил заточить жену в башню, — будь по-твоему. Дарю тебе этот замок.

Король вызвал писаря, скрепил дарственную подписью и печатью и вручил ее Аврааму, не переставая отпускать шутки относительно его успеха у придворных дам. Краска стыда на лице Авраама еще более утверждала короля в правильности его предположений. С трудом дождавшись конца аудиенции, бережно прижимая к себе документ, делавший его обладателем заброшенного поместья, Авраам поспешил к карете и крикнул кучеру:

— Домой! И как можно быстрее!

Первую часть спасительного плана, пришедшего ему в голову вчера, можно было считать выполненной. Жена узнает обо всем перед самым отъездом. Она вряд ли будет ему союзницей в его опасной затее, но во что бы то ни стало надо отдалить ее от пустой великосветской жизни: возможно, со временем Хана снова станет вести жизнь добродетельной еврейской женщины и тогда к ним вернутся утраченные в последнее время чувства. Вся его надежда была на братьев— они помогут осуществить его план. Авраам раскрыл дорожную чернильницу и принялся торопливо выводить неровные строки.

Братья пришли в условленное место, и Авраам сказал им, что принял решение тайно вернуться в иудаизм. Поначалу это привело Михла и Айзика в ужас, ибо разоблачение грозило Аврааму и его семье смертью. Но, убедившись, что его намерение твердо, братья преодолели страх и обещали ему помощь. Авраам хотел рассказать им о своей встрече с раввином Ландау, однако воспоминание об этом все еще причиняло ему боль и он решил не бередить рану.

На следующий день, когда королевский кортеж увозил Зигмунда в Краков, из ворот гетто выехала крытая повозка, груженная инструментами и строительными материалами. Накрапывал холодный осенний дождь. Евреи-мастеровые, не привлекая внимания, примостились в фургоне посреди ящиков. Рядом с кучером сидел Авраам Юзефович, а его брат Айзик со второй партией рабочих должен был отправиться в путь в полдень.

...Через несколько недель замок преобразился настолько, что готов был принять новых жильцов. В нем был глубокий подвал, куда вела винтовая лестница, скрывавшаяся за потайной дверью. Михл и Айзик установили там привезенный из города ковчег со свитком Торы. Теперь это отремонтированное и богато украшенное подземелье стало домашней молельней королевского министра финансов Авраама Юзефовича, возвратившегося к вере своих отцов.

В лесной чаще

Замок Врадонье затерялся среди холмов, поросших непроходимым лесом. Вокруг не было ни деревень, ни полей, ни пастбищ. Братья поработали на славу, и, осмотрев свое новое жилье, Авраам остался доволен. Сам он по-прежнему большую часть времени будет вынужден проводить в столице, но по субботам и праздникам у него появится отныне надежное убежище, где он сможет отдохнуть в кругу близких от лицемерия и притворства. А главное — дети получат еврейское воспитание. Юзефович не опасался, что кто-то из единоверцев донесет на него властям, но на всякий случай позаботился о том, чтобы никто, кроме братьев, не знал о его намерениях. Он выжидал лишь, когда осенняя распутица, сделавшая дороги непроезжими, сменится зимним первопутком.

И вот наконец однажды, выйдя из здания казначейства и, как всегда, погруженный в мысли о государственных делах, Авраам услышал под ногами скрип только что выпавшего снега. Снег покрыл грязь городских улиц и черепичные крыши домов, блестя в тусклых лучах заходящего солнца и наполняя воздух чистой зимней свежестью. «Пора отправляться в замок, — подумал Авраам. — Но как сказать об этом Хане?»

Он нашел жену в будуаре за вечерним туалетом, поглощенную своим излюбленным занятием: подбором драгоценностей и нарядов, подчеркивавших ее красоту. Хане исполнилось двадцать семь лет, и она вновь почувствовала себя молодой, пленительной, прелестной. Ее пышная красота расцвела в атмосфере придворных балов, но эта красота теперь скорее отталкивала Авраама, чем привлекала.

Хана завела себе отвратительную привычку принимать у себя кавалеров во время туалета — так поступали все придворные дамы. Вот и сейчас несколько господ из числа не самых знатных сидели вдоль стены на удобных бархатных банкетках, наблюдая, как камеристка старательно укладывает Хане волосы. Рядом стояла горничная со шкатулкой, полной драгоценных украшений. Авраам вынужден был скрывать раздражение, которое вызывали в нем незваные гости, расположившиеся в будуаре жены. В его отношения с ней проникли те же притворство и фальшь, которые царили при дворе. К тому же придворные их не любили, и Аврааму с горечью пришлось убедиться в том, что его красавица жена с ее дорогостоящими потугами казаться знатной дамой стала предметом насмешек высокородных виленских панночек. Но сама Хана этого не замечала. Мужчины увивались за ней, всеми средствами добиваясь ее расположения. Об их истинных целях Авраам не мог думать без омерзения. Кроме того, эти малопочтенные знатные господа бесстыдно искали у Ханы протекции, чтобы с помощью ее мужа, которого все они презирали за его низкое происхождение, устраивать свои финансовые дела.

Лишь один молодой офицер королевской гвардии, Ян Свентицкий, был, кажется, по-настоящему влюблен, и Авраам чувствовал, что почти благодарен ему за это. Юноша боготворил Хану, а к ее мужу относился с искренним почтением. Юзефович, со своей стороны, питал к этому поклоннику жены дружеские чувства, предпочитая его всем прочим завсегдатаям своего дома.

Выждав, когда камеристка закончит укладывать Хане волосы, Авраам шагнул к жене и, склонившись к ее уху, прошептал:

— Я прошу тебя сегодня никуда не ехать. Мне необходимо поговорить с тобой.

Хана обиженно взглянула на мужа, отражавшегося перед ней в трюмо:

— Что так? Мы приглашены к княгине Чарновской. Я ей обещала, что приеду!

— Ты можешь один вечер провести дома с детьми?— раздраженно сказал Авраам на идише и, заметив на лице жены испуг, добавил тихо попольски: — Я жду тебя в кабинете.

Войдя в кабинет, Авраам открыл окно. Запах благовоний, который постоянно стоял теперь в будуаре жены, преследовал его, вызывая спазм в горле. Хана явилась почти тотчас за ним. Она вообще изо всех сил старалась не сердить мужа, словно боясь лишиться счастья, купленного им такой дорогой ценой.

Авраам начал говорить медленно, обдумывая и взвешивая каждое слово:

— Я хотел сообщить тебе, Хана, что в нашей жизни вот-вот произойдут перемены.

— К лучшему, я надеюсь? — с вызовом спросила жена, зябко передернув плечами. Жест был адресован Аврааму, и он вынужден был позвать слугу. Пока тот закрывал распахнутое окно, оба молчали.

— Ты сильно изменилась за последнее время, — нерешительно заметил Авраам, когда слуга вышел.

— Тебе это не нравится? Скажи, какой ты хотел бы меня видеть, и я буду вести себя так, как тебе угодно.

В тоне, каким были сказаны эти слова, не слышалось покорности. Хана злилась, что он не отпустил ее на бал, словно маленькая девочка, обиженная на строгого отца.

— Ханеле... малышка моя...— обратился он к ней на идише.

— Ты забываешься в присутствии моих гостей! — резко оборвала его жена.

«Так вот в чем дело! Я опозорил ее в глазах этих лощеных проходимцев, мнением которых она так дорожит»,— догадался Авраам, и что-то в нем дрогнуло.

— Хана, — сказал он просительно, как редко обращался к ней в последнее время, — позволь мне говорить с тобой на родном языке, ведь нас сейчас никто не слышит. Польская речь — как посторонний свидетель между нами, она отдаляет нас друг от друга. А я хочу сказать тебе нечто очень важное для нас обоих.

Хана молча кивнула и уселась в широкое деревянное кресло мужа, устремив взор на корешки книг, написанных на непонятных ей языках. Сама она с трудом читала по-польски, но и этого было достаточно, чтобы слыть при дворе образованной дамой.

— Я решил отослать тебя с детьми в отдаленный замок, подаренный мне королем. Там я буду часто навещать вас — настолько часто, насколько мне позволят служебные обязанности.

Хана вскочила, ее лицо залила краска стыда.

— Авремеле, любимый мой, за что? Я этого не заслужила! Ты подозреваешь меня? Клянусь жизнью наших детей, я верна тебе, как в первый день замужества!

— Не надо клясться, Хана, — мягко остановил ее муж. — Ты же знаешь, евреям это запрещено. Я не подозреваю тебя, просто я решил вернуться к вере отцов.

Побледневшая Хана без сил опустилась в кресло. Авраам склонился к ней.

— Тебе еще не опротивела жизнь, которую мы ведем? Мы погрузились в болото лжи, лицемерия и порока. Нас все ненавидят. Скоро мы сами начнем ненавидеть себя за то, что натворили.

— Тебя сожгут, — хрипло произнесла Хана, — и меня вместе с тобой. На городской площади, в размалеванных колпаках и в мешковине... Ты с ума сошел! — с усилием выговорила она наконец в полный голос, выпрямляясь в кресле. — Ты обезумел, ты не понимаешь, что делаешь! Ты же погубишь нас, Авраам!

— Но я должен сделать это ради детей, Хана! Мне невыносима мысль о том, что наши дети вырастут язычниками!

— А, ты вспомнил о детях! Хочешь взвалить вину на меня, бессердечную грешную мать! Почему ты не спросил о них, когда решил креститься? Быть может, я сказала бы тебе то, что слышу от тебя сейчас: «Я не хочу, чтобы мои дети выросли язычниками!»

Авраам опустил голову, онемев от стыда. Минуту супруги молчали. Затем Авраам опустился на колени у кресла жены и заговорил тихим сдавленным голосом:

— Ты права. Я вверг тебя и детей в адскую бездну, из которой можно выбраться, только поставив на карту жизнь. Теперь, чтобы спасти свою грешную душу, я собрался совершить новое преступление: подвергнуть тебя и детей смертельной опасности. Я хотел, чтобы мы поселились в уединенном замке, в глубине леса, вдали от людей. Там нас посещали бы только самые близкие люди. Я стал бы обучать детей всему, что знаю. Мы смогли бы вернуться к нашим законам, к чистоте... Разве ты не помнишь, как мы были счастливы, пока я не принял это проклятое решение? Окружение, в котором мы оказались, внушает мне отвращение. И я чувствую, что теряю тебя. Что ж, ты совершенно права: я не вправе подвергать смертельному риску тебя и детей. Но для себя я не вижу иного выхода, кроме возвращения к вере отцов.

Авраам умолк, ожидая ответа. Закусив губы, Хана старалась сдержать слезы, катившиеся по лицу.

— Что я могу сказать тебе... — наконец прошептала она. — Я женщина, глупая и пустая. Ни одна религия в моих глазах не лучше другой. Я вообще не знаю, верю ли в Б־га. Слишком несправедливо устроен этот мир. Вот я только что была счастлива, окружена умными благовоспитанными людьми. Да, мои друзья умеют ценить достоинства, которых ты во мне не находишь. Среди моих подруг— самые знатные дамы столицы. Наконец-то исполнились все мои мечты. И я решила, что так будет всегда... Но Б-г рассудил иначе. Нас снова ждут скитания, страх, унижения, бегство, вот увидишь! Ну что ж... На костер так на костер. Я была счастлива слишком долго, целых пять месяцев. За счастье надо платить. Когда мы уезжаем?

Авраам разворошил ее густые волосы, только что с таким прилежанием уложенные камеристкой.

— Завтра, любимая.

На следующее утро мороз тонкой коркой льда сковал лужи, накануне еще черневшие уродливыми прогалинами на только что выпавшем снегу. Трое крепких, груженных домашним скарбом крестьянских саней различными путями выехали из города и, проплутав некоторое время среди побелевших мертвых полей, углубились в хвойные леса, подступавшие к столице. Здесь, на одной из глухих лесных развилок, они встретились и по едва заметной тропе спустились в овраг. Выбравшись из него, сани запетляли среди крутых холмов, поросших могучими вековыми елями. Недалеко от старинного заброшенного замка обоз нагнала вместительная изящная карета, поставленная на полозья и влекомая четверкой лошадей, запряженных цугом. Занавеска на одном из окон кареты чуть приоткрылась, и находившаяся в ней заплаканная молодая женщина стала со страхом разглядывать дикий лесной пейзаж.

В замке оказалось неожиданно тепло и уютно. Простая дубовая мебель навеивала воспоминания о родительском доме. Массивные сводчатые стены создавали ощущение уюта и безопасности. Хана принялась деятельно распоряжаться новыми слугами — все они были сплошь евреи из гетто, нанятые Айзиком и Михлом, — умело создавая семейный очаг в суровом рыцарском жилище. Опыт многолетних скитаний сослужил ей добрую службу. Дети путались у всех под ногами и болтали, мешая польские и еврейские слова. В кухонной печи запылал огонь, и раскрасневшаяся кухарка принесла ведро ледяной воды из колодца. Хана помогла ей водрузить на огонь котел и, пройдя в спальню, принялась доставать из дорожной сумки склянки с драгоценными притираниями и мазями, ища для них место, — но, обведя взглядом узкие бойницы, служившие окнами, и грубый каменный карниз над ними, махнула рукой и спрятала все обратно.

В это время внизу, в подвале, рыдал королевский казначей, обнимая обеими руками свиток Торы и чувствуя, как с каждым мгновением в его груди расправляется и оживает душа.

Вскоре после этого события рабби Моше Ландау получил секретное послание от раввина виленской общины. Прочитав письмо, он снял очки, воздел руки и громко, хотя был в комнате один, возблагодарил Всевышнего, давшего ему дожить до этого часа.

У триумфальных ворот

Всю зиму Хана Юзефович не покидала Врадонье. Поначалу одиночество страшно тяготило ее, но дом требовал забот, к тому же дети находились теперь под присмотром матери, которую все больше занимало их воепитание. Новая прислуга состояла из простых, верных людей, свято хранивших тайну их семьи. Помимо родственников и близких друзей правда была известна лишь руководителям виленской и краковской общин. Обитатели гетто ничего не знали, в их глазах Авраам и Хана по-прежнему оставались презренными выкрестами.

Авраам приезжал домой только на субботу, в течение недели коротая ночи в своем роскошном городском дворце, опустевшем после отъезда семьи. Он рассчитал большинство слуг, просторные помещения были нетоплеными, и королевский казначей старался как можно больше времени проводить на службе. За несколько зимних месяцев ему удалось наладить бесперебойное поступление налогов и таможенных сборов, собрать недоимки, отсрочить платежи по всем займам и даже добиться снижения грабительских процентов на некоторые из них. Он тосковал по дому и детям, жалел Хану, которую обрек на одиночество, и был до глубины души тронут заботами братьев и их жен. Кто-нибудь из семейства Юзефович почти постоянно находился с Ханой во Врадонье, стараясь скрасить ее одиночество в этом медвежьем углу.

Зато по субботам дом наполнялся смехом, весельем, звоном бокалов и запахами вкусных блюд. Братья приезжали со своими семьями, часто бывали тут раввины из Вильно, наведывались и главы общины с женами и детьми. Как правило, мужчин вместе со слугами оказывалось больше десяти, и они могли составить миньян. Тогда в маленькой подвальной синагоге, залитой ярким светом множества свечей, устраивались общественные молитвы. Авраам наслаждался звучанием родных, с детства знакомых канторских мелодий, словами благословений и псалмов, торжественной церемонией чтения Торы. Он заранее предвкушал, как после обильной праздничной трапезы услышит звонкие голоса детей, распевающих субботние гимны, и сам будет петь вместе с ними, вглядываясь в счастливое, спокойное лицо жены. Затем предстоит прогулка по проложенной через зимний лес тропе, среди роскошных заиндевелых сосен и разлапистых елей. Потом он сядет у теплой печи с кем-либо из приезжих раввинов, положив перед собой толстый том Талмуда, и с упоением погрузится в мир мудрости, справедливости и милосердия, раскрывающийся в хитроумных дискуссиях мудрецов. Мужчины будут спорить, горячиться и отстаивать свою правоту, пока не придет время прощаться с субботой. Тогда, после вечерней молитвы, все гости и домочадцы соберутся вокруг стола, Авраам по праву хозяина возьмет в руку серебряный бокал, полный рубинового терпкого вина, и огласит над ним благословения авдалы. В воздухе запахнет ароматом пряностей, вдыхаемых на исходе субботы, ярко разгорится витая свеча о шести фитилях, и Авраам ощутит, как крупица вечности, осенявшая этот день счастливой безмятежностью рая, покидает его умиротворенную душу. Но покидает не навсегда. Через шесть дней упорного труда, привычного лицемерия и вынужденной лжи он снова сможет на время скинуть маску и окунуться в освежающую стихию субботы.

Долго ли так будет продолжаться? Сердце подсказывало Аврааму, что рано или поздно правда выплывет наружу и ему не избежать преследований, может быть, даже мучительной смерти. При мысли о том, что подобная участь ждет и Хану, сердце его болезненно сжималось. Она же, в свою очередь, теперь день и ночь трепетала, боясь за него, благодаря постоянным мыслям друг о друге поеле возвращения в еврейство их любовь расцвела, словно обоим опять было по восемнадцать лет, и ощущение хрупкости их теперешнего счастья лишь обостряло чувства.

Весной, когда солнце высушило дороги, король вернулся из Кракова. Он был зол на шляхту, решителен и полон сил. Призвав Авраама в первый же день по возвращении, он потребовал отчета, остался доволен и не стал слушать сплетни о странном поведении своего министра финансов, упорно избегающего света.

— В конце концов, это его дело, где жить и с кем якшаться. Я не духовник, мне нужны деньги для войны с русским царем, и где он их берет, меня не интересует. Даже если выяснится, что по субботам Юзефович летает верхом на козле на Лысую гору и веселится там с ведьмами, я не стану доносить на него святым отцам. Черт помогает ему или Б-г — главное, чтобы помогал и впредь. За полгода он собрал мне денег на две кампании. Теперь я не стану ждать, когда московиты вторгнутся в Литву, а буду бить их прямо в Московии.

Снарядив полки, Зигмунд быстрыми переходами по едва просохшим дорогам достиг Орши и захватил ее. Русские стянули к городу большие силы, и началась затяжная позиционная война. Она продолжалась все лето, и к осени выяснилось, что ни одна из сторон не получила перевеса. Положение московского царя Василия оказалось все же худшим, поскольку кампания совершенно истощила его казну. В то же время Зигмунд был готов следующей весной возобновить военные действия. Однако в его планы не входило затягивать противостояние, и он с радостью принял предложенный царем мир, попутно выторговав себе несколько городов в Смоленском воеводстве, отнятых московитами у его брата в прошлую войну. Так что король победителем вернулся в Литву, оставив в возвращенных областях свои гарнизоны. Он не тешил себя надеждой, что мир с Моековией окажется прочным, но передышка была как нельзя более кстати. Теперь присмиреют и крымские татары, досаждавшие ему бесконечными набегами, а напуганный притязаниями шведов и русских Тевтонский орден окончательно перейдет под его покровительство.

К своему возвращению король приказал воздвигнуть у въезда в столицу триумфальную арку. От подобных сооружений, построенных в честь побед римских императоров, она отличалась лишь тем, что была сколочена из сосновых брусьев, умело выкрашенных под мрамор.

В день, когда королевская гвардия во главе с самим триумфатором должна была вступить в Вильно, город бурлил, готовясь к торжественной встрече. Улицы были увешаны гирляндами, в окнах домов стояли вазы с цветами, а фасады и балконы дворцов знати были украшены королевскими гербами. Участок дороги перед триумфальной аркой срочно замостили еловыми плашками и застелили коврами. Вечером в городе зажглись сотни огней, по улицам с факелами сновали верховые, возвещая о прибытии короля, и толпы нарядно одетых горожан потекли к арке встречать Зигмунда-победителя.

Каждые десять минут прибывали конные гонцы, сообщавшие толпе у триумфальных ворот о приближении короля. Во главе пышной процессии встречающих гарцевал на великолепном скакуне сам окружной воевода князь Радзивилл. За ним в неровном колеблющемся свете факелов теснились всадники, чье позолоченное оружие и драгоценные перстни сверкали в огнях иллюминации.

Позади шляхты стоял в окружении купеческих старост и цеховых старшин городской голова, а за ним неоглядным морем разливалось скопище людское. Женщины из простонародья толпились вместе с мужчинами, в то время как знатные дамы со своими слугами, пажами и камеристками стояли отдельно, под охраной алебардистов, приставленных к ним начальником городской стражи.

Среди придворных дам была и Хана. Ее сверкающие чернью глаза блестели, ноздри нервно раздувались, она вся буквально трепетала, предвкушая роскошное зрелище. Высокая триумфальная арка вызывала у нее восторг, как и пышные наряды мужчин, гарцевавших вокруг. В толпе вельмож подле князя Радзивилла она пыталась различить мужа, жалея, что у Авраама нет сабли в раззолоченных ножнах и блестящего шлема, украшенного страусовыми перьями. Лишь в одну сторону она избегала смотреть: туда, где позади городского раввина и старейшин общины стояла праздничная, ликующая толпа обитателей гетто. Евреи вышли встречать короля со свитком Торы и драгоценными подношениями, искренне радуясь скорому и успешному завершению войны. Как и всякая война, она сулила евреям одни лишь бедствия — как от рук неприятеля, так и от королевских ландскнехтов, никогда не упускавших случая пограбить «врагов Христовых». Однако на сей раз беда обошла виленское гетто стороной. Король не приказал даже взыскать дополнительные налоги, и потому радость евреев у триумфальных ворот была неподдельной.

Издали завидев короля, толпа с восторженным ревом ринулась вперед, сметая по пути стражу, выставленную для охраны придворных дам. Хана мгновенно растеряла свою прислугу; ее закружило в водовороте человеческих тел и в конце концов прибило к еврейской общине, также охваченной энтузиазмом. Здесь ей, по крайней мере, не грозила опасность быть раздавленной. Хана приободрилась, встала на цыпочки и восторженно замахала рукой, приветствуя короля, который принимал хлеб-соль из рук городского головы. Хана увидела, как ее муж, спешившись, почтительно поклонился королю и что-то сказал ему, — но в этот миг случилось самое страшное: в толпе евреек, окруживших ее плотным кольцом, раздалось сразу несколько пронзительных голосов, изрыгавших проклятья. Хану узнали.

От угроз, выкриков и проклятий Хана почти теряла сознание. В ужасе она не смела ни сопротивляться, ни звать на помощь и лишь умоляла пощадить ее, закрывая лицо от плевков и пощечин. Из груди ее вырвался жалобный стон, который услышал один из королевских гвардейцев, проходивших поблизости в конном строю через триумфальные ворота. Он внезапно сбился с шага и, приподнявшись на стременах, стал озираться вокруг. Как видно, происходящее в толпе еврейских женщин до крайности взволновало его, потому что юный гвардеец круто повернул коня и, самовольно покинув строй, врезался в толпу.

— Вы ли это, пани Юзефович? — изумленно обратился рослый всадник, спешившись, к уже теряющей сознание Хане.

Она судорожно вцепилась в гриву коня, и две сильные руки, подхватив ее за талию, помогли ей усесться боком в высокое кавалерийское седло. Окинув презрительным взглядом разъяренных женщин, продолжавших, стоя поодаль, осыпать Хану градом проклятий, молодой дворянин угрожающе положил руку на эфес сабли. Затем, поняв, как видно, что пугать евреек оружием ниже его достоинства, он взял под уздцы своего коня и решительно двинулся прочь, не отвечая на оскорбления и не оглядываясь. Через несколько минут, выбравшись из шумной толпы горожан, гвардеец обратился к Хане тоном, в котором горечь смешалась с жалостью:

— Они не стали лучше относиться к вам с той поры, как вы вернулись к своей вере. Так зачем же...

Офицер осекся на полуслове, потому что женщина, начавшая было приходить в себя, стала бессильно сползать с седла. Растерянно подхватив ее на руки, поляк озирался в поисках помощи и, никого не найдя поблизости, опустил Хану на землю, не зная, что предпринять дальше. Впрочем, через минуту сознание вернулось к ней, и она открыла глаза. Первым, что Хана увидела, было лицо молодого офицера, обеспокоенное и одновременно обрадованное тем, что сознание вернулось к ней.

— Вы узнаете меня, пани Юзефович? Что с вами? Вам лучше?

— Пан Свентицкий, извините меня... Мне стало дурно... Я напугала вас, простите...

— Позвольте проводить вас домой. Вы можете идти?

Хана с трудом поднялась на ноги, отстранив предложенную Яном Свентицким руку, и зашагала в сторону городской стены. Возле самых ворот ее окликнула камеристка, на зов которой тотчас подбежали искавшие в толпе госпожу лакей и кучер; они бережно усадили Хану в дожидавшуюся ее карету.

Стараясь не выдать обуявшего ее ужаса, Хана дрожащим голосом попросила Свентицкого сопровождать ее домой под тем предлогом, что после пережитого она боится ехать одна. Гвардеец с радостью согласился и, передав поводья своей лошади лакею Ханы, уселся рядом с ней в карете. Кучер щелкнул кнутом, и отличная, в масть подобранная четверка рысаков помчала карету по узким улицам столицы, заставляя возвращавшихся с празднества прохожих вжиматься в стены. Быстрая езда придала Хане немного уверенности, и она наконец смогла унять нервную дрожь.

— Я поражаюсь вашей смелости, пани Юзефович. Вы не побоялись враждебной толпы, зная, каково отношение к вам этих людей, — нарушил недолгое молчание Свентицкий.

— Уверяю вас, я вовсе не так отважна, как вы предполагаете, — ответила Хана, напряженно вглядываясь в лицо расположившегося напротив офицера, хотя в тусклом свете масляного фонаря, теплившегося на передке кареты, она все равно ничего не могла рассмотреть.

Хана лихорадочно старалась понять, что означали слова ее поклонника, из-за которых она лишилась сознания. Была ли это угроза? Предупреждение? Шантаж? Или Ян проговорился о том, что всем и без того уже известно, и дома, в просторном зале перед парадной лестницей, ведущей на господский второй этаж, ее уже ожидают посланцы инквизиции — длиннорукие, в черных рясах, с бритыми головами, готовые схватить ее, мужа, детей и уволочь в свои подземные пыточные норы, откуда путь один: на костер?..

Карета подкатила к подъезду дворца, и привратник выбежал навстречу, чтобы распахнуть дверцу. Ян Свентицкий выскочил первым и подал Хане руку, но та инстинктивно отстранилась, что явно оби-

дело молодого офицера. Тем не менее, когда она пригласила его в дом, он, хоть и после некоторых колебаний, принял приглашение.

Авраам еще не вернулся из королевского дворца, и Хане не с кем было посоветоваться. В честь ее приезда комнаты второго этажа были освещены, и Хана смогла наконец рассмотреть лицо своего спасителя, овладевшего тайной, от которой зависела жизнь всей ее семьи; оно выражало искреннее раскаяние: вероятно, тот казнил себя за опрометчиво вырвавшуюся фразу, повергшую боготворимую им женщину в смятение.

Они уселись в гостиной, и хозяйка приказала подать ужин. За едой, к которой оба почти не прикоснулись, Хана, глядя на Яна своими оливковыми глазами, рассказала ему о том, как оказалась в толпе обитательниц гетто. Молодой человек не знал, как загладить свою оплошность. Наконец, пригубив 60кал белого вина и подкрутив белокурые усы, Ян Свентицкий кашлянул и сказал:

— Вам известно, сударыня, мое отношение к вам и вашему супругу. Клянусь: палач на пыточной скамье не вырвет у меня признания, которое может вам повредить! О вашем возвращении к своей религии знаю я один, и, поверьте, в роду Свентицких не было доносчиков.

Хана глубоко вздохнула. Она была тронута, однако все еще не до конца верила в спасение.

— Но как вам это стало известно? — тихо спросила она, не уверенная в том, что правильно поступает, раскрывая себя. Быть может, влюбленный поляк — коварный агент инквизиции и испытывал ее, дожидаясь именно этого признания.

— Случайно! Поверьте, совершенно случайно! — поспешил заверить ее Свентицкий. — Посудите сами: раз за все время похода я никого не поставил в известность об этом, следует ли вам опа-

саться меня теперь? Поверьте, пани Юзефович, я благодарил Творца за то, что ваша тайна досталась именно мне, а не кому-то другому. Я поклялся хранить ее, и Он уберег меня от пуль и копий московитов. Я был поражен силой ненависти, которую вы вызвали в толпе единоверцев своим появлением, хотя понимаю ее причину. Ведь им, я полагаю, ничего не известно о том, что вы искупили совершенное по отношению к ним предательство. Досада на этих людей и обида за вас побудили меня неосторожным словом выдать тайну, которую я готов был унести с собой в могилу. Должен откровенно признаться, пани Юзефович: ваше тайное возвращение к иудаизму изумило меня своей дерзостью, поскольку никто в Вильно не оказался настолько наивен, дабы поверить, что обращение пана Юзефовича в истинную веру не было связано с его назначением на высокий пост. Я воин и умею ценить смелость. Вы и ваш муж совершили поступок, непонятный мне и, возможно, предосудительный с точки зрения истинного христианина, коим я смею себя считать, но несомненно требующий немалого мужества. Я дал себе клятву не только хранить вашу тайну, но и охранять вас самих. Поверьте, если мне станет что-либо известно об опасности, угрожающей вам, я первый встану на вашу защиту.

Свентицкий стиснул на груди свои тяжелые, огрубевшие в походе ладони и с мольбой посмотрел на Хану:

— Вы не сердитесь на меня больше, милосердная пани? Не повергайте меня в отчаянье, меньше всего на свете я хотел бы внушать вам страх!

Хана склонила голову, силясь скрыть переполнявшее ее чувство благодарности, но молодой поклонник с чуткостью, которая свойственна только влюбленным, уловил перемену в ее настроении. Он расплылся в улыбке и, видя, что Хана изнемогает от усталости, и не желая быть ей в тягость, поспешил откланяться, счастливый и гордый тем, что отныне их соединяет ведомая лишь им обоим тайна.

Но как только за ним колыхнулась портьера, скрывавшая дверь, и Хана осталась одна, ее вновь охватила тревога. Часы давно пробили полночь, от пережитого ее подташнивало, она ощущала сердцебиение, слабость в коленях; при всем этом у нее слипались глаза. Но сейчас Хана не могла позволить себе уснуть. Где Авраам? Почему он до сих пор не вернулся? Король мог задержать его, но Зигмунд сам наверняка утомлен походом и вряд ли будет затягивать празднество по поводу своего возвращения за полночь.

Хана поднялась с кушетки, на которую без сил опустилась сразу, как только вернулась домой, и заметалась по комнатам, будя слуг. Она потребовала вновь заложить карету, собираясь ехать во дворец. Потом, переменив решение, приказала укладывать вещи, чтобы рано утром вернуться во врадоньевский замок, где оставались дети, судьба которых вдруг страшно обеспокоила ее. Внезапно она ощутила сильный голод, но, прежде чем успела утолить его, аппетит сменился отвращением к пище.

Был уже третий час ночи, когда Авраам вернулся от короля. Он был весел, мурлыкал что-то себе под нос и, кажется, отведал славных королевских наливок, рекой лившихся во дворце. Заливаясь истерическими слезами, жена поведала ему обо всем.

Авраам обнял ее и бережно уложил на кушетку, а сам надолго задумался, сидя рядом в неудобной позе и держа Хану за руку, вздрагивавшую в его ладони. Он не сомневался в искренности и благородстве Свентицкого, но одна мысль не давала ему покоя.

— Хана, — осторожно спросил он наконец жену, — он не рассказал тебе, каким образом ему все стало известно?

— Нет. Разве это так важно? Ян сказал, что узнал нашу тайну случайно.

— Это и настораживает меня. Свентицкий вхож в наш дом. Если бы он выслеживал нас, ему, безусловно, многое могло бы показаться подозрительным. Но он не предпринял ничего, чтобы разузнать нашу тайну, не так ли?

Хана приподнялась на локте, с недоумением и тревогой глядя на мужа. Она не понимала, к чему он клонит.

— Я опасаюсь не Яна и не других наших друзей. Я боюсь иного: раз наша тайна случайно стала известна человеку, по счастью, преданному нам, ее так же случайно может узнать и кто-то из наших врагов. И вот тогда мы действительно пропали.

Авраам встал и в тревоге стал расхаживать по просторной гостиной, которую догорающие в шандалах свечи озаряли неровным светом. В этом тусклом освещении его суровое умное лицо показалось Хане состарившимся на много лет. Ей стало до боли жаль мужа, и она впервые ощутила угрызения совести за то, что не удержала его, обуреваемого тщеславием и жаждой богатства, от губительного шага, приведшего теперь их обоих на край пропасти. Вместо этого она лишь поощрила его слабость, потому что тщеславие завладело и ею. Подчинясь ему, она собственными руками толкнула мужа на предательство, грех и позор. Только теперь Хана осознала весь ужас, всю необратимость свершившегося и зарыдала, чувствуя то же самое, что и ее муж в подвале врадоньевского замка, когда, прижимая к сердцу свиток Торы, он с разбитым сердцем молил Всевышнего о прощении.

Авраам подошел к ней и положил ладонь ей на голову. Хана поднялась и, не утирая слез, встала рядом с ним у узкого стрельчатого окна, за которым начинал брезжить тусклый осенний рассвет.

— У нас нет другого выхода, придется оставить все как есть, — глухим надтреснутым голосом обратился к ней Авраам. — Все наше имущество я постараюсь обратить в деньги. Во Врадонье будет стоять наготове карета со всем необходимым — на случай, если нам понадобится срочно покинуть страну. Я приму все меры предосторожности, чтобы первым узнать о том, что мы разоблачены, прежде чем до нас дотянутся руки инквизиции. Для этого мне придется еще больше времени проводить в Вильно и еще меньше бывать с тобой и детьми. Отныне это будет существование, полное страха и подозрений. Вся наша надежда теперь лишь на Того, Кого я чуть было не отверг, прельстившись той жалкой чужой жизнью, какую теперь, против собственной воли, вынужден буду вести, быть может, долгие годы...

Шантаж

Тяжелые крепостные ворота отворились, и Авраам вступил под гулкие своды тюрьмы, в казематах которой содержались преступники, ожидавшие королевского суда. Чуть позади него, справа и слева, шагали стражники с длинными алебардами, и Авраам внутренне сжался, представив детей и жену в этом страшном месте.

Начальник тюрьмы, встретивший его у ворот, почтительно поклонился всесильному королевскому казначею и предложил лично проводить его, но Авраам отказался. И вот теперь двое тюремщиков вели его, как водят узников, на свидание с заключенным, угрожающим разрушить хрупкое благополучие семьи Юзефович.

«Было бы непростительной дерзостью с моей стороны молить господина королевского министра о снисхождении, — так начиналось письмо, полное неприкрытой издевки.— Господину королевскому министру надлежало заранее навести справки о человеке, которого он опрометчиво почтил своим доверием и который, как и следовало ожидать, это доверие не оправдал. Теперь, господин казначей, бедный арестант просит вас навестить его в горестном заточении. Не для того, чтобы скрасить тяготы вынужденного одиночества, — страдалец ожидает от вас своего скорейшего освобождения. Этого необходимо добиться во избежание последствий, способных ужаснуть всякого, кто так же, как господин королевский казначей, понимает, о чем идет речь».

Авраам сознавал, что, идя на свидание с человеком, написавшим подобное письмо, он практически разоблачает себя, и все же вынужден был решиться на это. Теперь, шагая по длинному тюремному коридору, он уже видел себя узником, закованным в цепи. Бежать! — такова была первая мысль, пришедшая ему в голову по прочтении послания. Но это означало бы выдать себя с головой инквизиции, которая, похоже, расставила ему сети и ждет, когда он, обезумев от страха, угодит в них. Но вдруг письмо послано обычным шантажистом, за которым никто не стоит? И Авраам решил ветретиться с его автором.

...Алебардисты остановились перед низкой дверью, окованной железом, и один из них заскрежетал ключом в ржавом замке. В лицо Аврааму ударил запах сырости, плесени и нечистот. В полумраке подземелья он поначалу не различил заключенного, пока тот не поднялся с груды лохмотьев в углу.

— Милости прошу, — сказал он, указывая на полусгнившую колоду, служившую ему сиденьем. Авраам знаком отпустил тюремщиков; те вышли и заперли камеру снаружи. Узник оглядел посетителя, прищелкнул языком, как бы отдавая дань восхищения его изысканному наряду, и вдруг обратился к нему на чистом еврейском языке:

— Рад видеть вас здесь, реб Авраам. Ну, как вам нравятся мои апартаменты? Ручаюсь, у себя в замке вы свили более уютное гнездо.

...Станислав Ошейко явился к Аврааму около года назад, когда тот проводил фискальную реформу, заменяя откупщиков королевскими чиновниками. Открытое лицо Ошейко, его насмешливые и умные серые глаза понравились Аврааму. Претендент на должность представил ему рекомендательное письмо от князя Сапеги, у которого тот был управляющим. Князь характеризовал его как расторопного и знающего человека и огорчался его уходу, причиной которого, по словам самого Ошейко, послужило желание перейти на государственную службу, сулившую карьеру и успех. Авраам проэкзаменовал кандидата по математике и бухгалтерии, нашел его пригодным к работе и назначил казначеем налоговой управы Смоленска.

Когда они прощались, Станислав Ошейко пообещал исправно присылать отчеты. Обещание свое он исполнил, и письма смоленского казначея всегда радовали Авраама толковым изложением дел и приятным остроумным стилем.

Прошло уже более трех лет с той памятной ночи после возвращения короля из похода, когда грозная тень разоблачения впервые нависла над домом Юзефовича. С той поры он был вдвойне осторожен. Прислуга в его врадоньевском замке состояла из людей, преданных ему всей душой. Круг его близких друзей не расширялся, а их визиты теперь проходили в глубокой тайне. Тем не менее король время от времени показывал Аврааму анонимные доносы, в которых казначей обвинялся во всех смертных грехах, среди прочего и в том, что тайно исповедует иудаизм. Однако нигде в этих доносах не упоминался замок Врадонье, и все они обличали столь глубокое невежество кляузников, что абсурдные обвинения вызывали у короля лишь приступы смеха, в паузах между которыми Зигмунд смаковал предложения проверить, не прячет ли королевский казначей в своих пышных панталонах хвост, а в лакированных башмаках — козлиные копыта.

Авраам приложил все усилия к тому, чтобы король был доволен его работой, и добился своего.

Состояние государственных финансов укрепилось настолько, что Зигмунд почти перестал интересоваться ими, привыкнув к тому, что ему не о чем беспокоиться. Он защищал своего министра от яростных нападок завистников, утверждавших, что политика казначея обогащает только евреев, а христиан разоряет.

— Главное, чтобы Юзефович обогащал меня! — неизменно отвечал король. — А вместе со мной пусть богатеют и евреи. Мне это на руку. Они накопят за зиму сала, а, когда начнется война, мы с них его спустим. Таково простое, но мудрое правило обращения с врагами Христовыми, — назидательно поднимал палец Зигмунд, — и ему должен следовать всякий разумный государь. Вы напрасно порочите моего христианнейшего министра, господа!

Аврааму удалось обратить в золото большую часть своего сильно возросшего за последние годы состояния, и с помощью братьев он начал понемногу переводить деньги в Константинополь. Все чаще название этого города звучало в их домашних беседах во Врадонье. Хана теперь мечтала поскорее покинуть Вильно и уехать из страны из-за вечного страха за судьбу мужа и детей. В Оттоманской империи нашли убежище от пыточных застенков и костров инквизиции множество еврейских семей, насильно обращенных в христианство в Испании и Португалии. Султан покровительствовал иноземцам, обогатившим его государство благодаря знанию ими многих наук и ремесел, развивавшим торговлю и мореплавание.

Многие из беглецов переселялись в Эрец Исраэль. Оттуда доходили волнующие слухи о кабалистах Цфата, проникших в сокровенные тайны Торы, о благочестивых жителях святого города Иерусалима, число которых постоянно росло...

Положение Авраама при дворе становилось год от года все прочней, и он был уверен, что успеет покинуть страну, узнав о грозящей опасности.

И вот это письмо, повергшее его в смятение! Оно было составлено так, что представлялось невозможным оставить его без внимания, и в то же время любая его реакция играла на руку пославшему, подтверждая обоснованность туманных намеков. Но быть может, это лишь отчаянная попытка шантажа со стороны низкого, но хитрого человека, понимающего, что ему нечего терять?

Станислав Ошейко, как выяснилось, обманывал своего начальника более полугода, ведя двойную бухгалтерию и подтасовывая отчеты. Всего за несколько месяцев он несказанно обогатился, и если бы ревизор, негласно посланный в Смоленск Авраамом, начавшим в конце концов подозревать неладное, не вывел его на чистую воду, то после одного единственного года «преданной службы» королю Ошейко до конца жизни остался бы весьма обеспеченным человеком.

Узнав о его мошенничестве, Юзефович пришел в ярость и приказал в ожидании суда заточить проходимца в подземелье. Лишь тогда ему пришло в голову послать Сапеге запрос о его бывшем управляющем, и оказалось, что князь год назад рассчитал Ошейко в твердой уверенности, что тот его обокрал, хотя он и не смог это доказать. Рекомендательное письмо, запечатанное настоящей печатью князя, оказалось подделкой.

...Ошейко с глумливой вежливостью подвинул колоду навстречу высокому гостю, но тот остался стоять. Авраам не в силах был выдавить из себя ни слова, не зная, на каком языке обращаться к Станиславу Ошейко. Откуда тот мог знать идиш? Внезапно в голове Авраама мелькнула догадка: Ошейко — выкрест, такой же, как он сам! Так вот с какой стороны Небеса обрушили на него возмездие! Мерой за меру воздается ему! Он ощутил, как жгучая ненависть к негодяю вскипает в его крови.

— Да, как вы, должно быть, уже догадались, я в прошлом тоже еврей, — ухмыльнулся Ошейко. — Этим, вероятно, объясняется то взаимное расположение, которое мы с вами почувствовали при первой встрече. Мы и теперь зависим друг от друга. Я, безусловно, всецело в вашей власти, но и вы— в моейт- Что вам угодно? — сдавленным голосом осведомился Авраам, всеми силами пытаясь не выдать своих истинных чувств этому опасному хищнику, следившему за каждым его движением.

— Мне угодно выйти отсюда на свободу.

Ошейко замолчал, испытующе глядя на Юзефовича. Затем присел на низкую колоду, опустив голову и обхватив себя за плечи. На вид ему было лет сорок, но, вероятно, в действительности он был старше.

— Холодно... Холодно здесь и сыро. Я страдаю, разве вы не видите, реб Авраам? Освободите меня, я вам еще пригожусь.

— Суд решит вашу участь, милостивый государь, — как можно более твердо ответил Авраам. — Довольно с вас и того, что при своей занятости я нашел время вас посетить. Что означают те смутные угрозы, которые вы осмелились высказать в мой адрес?

— Будто вы не знаете, — грустно улыбнулся заключенный.

— Не знаю, — глядя ему прямо в глаза, по польски ответил Авраам.

— В самом деле? — поднял голову Ошейко. — Тогда что же привело вас сюда, господин королевский казначей? — насмешливо спросил он.

— Уж никак не сочувствие к вам. Вы пытаетесь обращаться со мной как человек, обладающий надо

мной властью. Какие у вас основания для этого? Чем вы можете подкрепить свои угрозы?

— Вас не зря так уважали наши бывшие единоверцы, — с издевательским восхищением привстал со своей колоды Ошейко. — В вас действительно что-то такое есть. Даже я чувствую нечто вроде робости перед вами. Вы великий человек, реб Авраам. Если бы я не держал вас так крепко в кулаке, то испытывал бы в вашем присутствии страх Б-жий.

Авраам круто повернулся и, ни слова не говоря, направился к двери. На его лице Ошейко не смог прочитать ничего, кроме отвращения.

— Постойте! — позвал он Юзефовича другим, просительным голосом.

Авраам остановился.

— Мы с вами товарищи по несчастью. Меня ожидает каторга. Сжальтесь надо мной, остановите мое дело.

— Это не в моей власти, — сухо отрезал Авраам.

— В вашей.

— Зачем же мне ходатайствовать за вас? Чтобы в будущем вы получили повод меня шантажировать?

— Из милосердия, реб Авраам.

— Письмо, присланное вами, обличает его автора как негодяя, которому чужды сострадание и честь. Вы знаете, как уязвим человек в моем положении. Каждый католик готов оклеветать нового христианина, а инквизиция склонна больше доверять доносам, чем оправданиям. Итак, если вы ищете моего участия, извольте объяснить, что вам известно.

— Не будьте так жестоки ко мне. Помогите бывшему единоверцу бескорыстно, как положено истинному христианину.

— Я задал вопрос и жду ответа.

— Неужели вы не знаете его, господин министр?

— Я хочу услышать его от вас, Ошейко. Чем вы осмеливаетесь мне угрожать? В чем готовы обвинить меня?

Некоторое время оба в полутьме яростно сверлили друг друга глазами. Лицо Юзефовича выражало такую недвусмысленную угрозу, что заключенный отвел взор.

— Мы с вами оба выкресты, — равнодушно сказал он наконец. — Меня осудят, а позор ляжет на вас. Будут говорить, что вы берете на королевскую службу мошенников одной с вами породы. В ваших интересах освободить меня, господин Юзефович.

— И это все?

— Все.

Авраам почувствовал такое облегчение, будто огромный груз свалился с его плеч.

— Вы правы. Суд над вами может скомпрометировать меня, и я приложу все усилия, чтобы вытащить вас отсюда. Затем вы должны будете бесследно исчезнуть. Прощайте.

Авраам постучал в дверь и вышел, предводительствуемый алебардистом. Вновь загремел замок, и Ошейко остался в одиночестве. Он подошел к запертой двери и ударил по ней кулаком:

— Исчезнуть бесследно? Ну уж нет, господин королевский казначей! Вам не удастся так легко отделаться от меня! Я знаю, что вы замыслили. Здесь ли, в тюрьме, или на воле, но вы найдете случай свести со мной счеты. Такие, как вы, не сдаются — в чем в чем, а в этом вы сумели меня убедить. Но мне известны не только ваши намерения. Я знаю, что вы проделываете в своем замке Врадонье, господин королевский казначей!

,..Тюремный священник склонил над жалким ложем умирающего свое доброе лицо, багровое от чрезмерного пристрастия к горячительным напиткам и иссеченное множеством мелких старческих морщинок. Заключенный дышал ровно и глубоко — вероятно, перед смертью ему, как это часто бывает, ненадолго сделалось лучше. Святой отец осторожно тронул узника за плечо, но это не помогло — тот крепко спал. Постояв некоторое время в раздумье посреди камеры, священник громко кашлянул, а затем стал теребить спящего. Тот испуганно сел на своем ложе, потирая заспанные глаза.

— Я пришел исповедать и причастить тебя, сын мой. Надзиратель сообщил мне, что ты совсем плох и просишь помочь подготовиться к дальней дороге. Но я вижу, что Всевышний сжалился над тобой и тебе стало легче,— доброжелательно разглядывая узника, добавил священник, усаживаясь на деревянную колоду, заменявшую табурет.

— Положение мое безвыходно, святой отец,— ответил ему заключенный, — и я действительно молил о причастии. Со мною собираются свести счеты, и с минуты на минуту я ожидаю прихода наемных убийц!

— Здесь ты под надежной охраной его величества, сын мой. Только суд может решить твою участь. Уповай на милосердие Спасителя и твоего короля. Я буду молиться вместе с тобой.

— О нет, святой отец! Я ни в чем не виновен, и все же мне нет спасения. Могущественный вельможа задумал погубить меня, и мне не уйти от его руки!

Священник испуганно перекрестился:

— Б-г с тобой, сын мой! Возможно ли это?

— Вот, и вы не верите мне, святой отец! Я погиб, погиб!..— заливаясь слезами, воскликнул узник.

Священник почувствовал жалость к несчастному:

— Кто же угрожает тебе, сын мой? Назови мне его имя, и я сообщу его начальнику тюрьмы? Я попрошу, чтобы к тебе никого не пускали.

— О, это сам дьявол!.. — в страхе зашептал заключенный. — Он умеет проникать сквозь стены, его ничто не остановит. Начальник тюрьмы! Разве простой служака в силах воспрепятствовать замыслам всемогущего вельможи, правой руки самого короля!

Священник почувствовал, как холодок страха пробежал по его спине. Узник глядел на него с мольбой и отчаянием.

— Спасите меня, святой отец! Вы один можете меня спасти! У меня есть важное сообщение для главы Священного трибунала. Я владею тайной одного высокопоставленного лица, касающейся нашей святой церкви. Лишь инквизиция способна вырвать меня из рук этого чудовища, этого омерзительного двуличного дьявола, этого губителя христианских душ!

От ужаса у священника затряслись руки, и он молитвенно сцепил их на груди.

— Чем же я могу помочь тебе, сын мой? — непослушными губами залепетал он, пятясь к двери камеры. — Я всего лишь бедный пастырь. У меня нет ни власти, ни могущества. Я лицо духовное и не могу становиться на пути сильных мира сего. Ты чем-то заслужил гнев высокопоставленного вельможи, сын мой, мне искренне жаль тебя, но...

Заключенный с досадой взглянул на перепуганного священника и бросился к его ногам с протяжным горестным воплем.

— Не покидайте меня в несчастье, святой отец! — рыдал он, обнимая ноги топтавшегося у двери старика и не давая тому сойти с места.— Спешите, поторопитесь же припасть к порогу Священного трибунала! Возопите, взывайте о вызволении невинной христианской души из лап коварного вероотступника!

— Хорошо, хорошо, сын мой! Я уже иду, уже бегу, — вырывался священник, страстно мечтая лишь об одном: поскорее выбраться из камеры.

— Убийцы могут нагрянуть в любое мгновение! Не медлите, отче, заклинаю вас! — с отчаянием и страстной надеждой напутствовал узник святого отца, совсем потерявшего голову от страха, жалости и растерянности.

Выскочив из камеры и хлопнув кованой дверью, которую надзиратель тут же вновь заложил засовом и запер на замок, старик, задыхаясь, побежал по коридору, пересек крепостной двор и, выйдя из ворот, помчался во дворец архиепископа. Увидев взволнованное, перепуганное и потное лицо священника, секретарь тотчас пропустил его в кабинет своего патрона.

Через два часа спешно доставленный из камеры, вымытый в бане и переодетый в поношенное платье с чужого плеча Станислав Ошейко давал показания перед Священным трибуналом инквизиции Королевства Польского и великого княжества Литовского. Скрипя гусиным пером, секретарь быстро записывал его показания. Заключенный рассказал, что генеральный казначей королевства, прознав о том, что он, Ошейко, — крещеный еврей, возвел на него навет и бросил в тюрьму, чтобы добиться от своего подчиненного тайного возвращения в иудейство.

Королевский казначей, по словам Ошейко, собственной персоной навестил его в камере и пригрозил, что в случае отказа его ждет виселица. В полной уверенности, что ему удалось запугать бывшего единоверца и принудить его исповедовать иудаизм, министр открыл Ошейко свою тайну: в уединенном замке Врадонье он со своими близкими соблюдает иудейские обряды и по наущению старейшин еврейской общины столицы строит хитроумные козни, благодаря которым христиане разоряются, а его истинные единоверцы обогащаются. В этом королевскому министру помогают доверенные лица, которых он навербовал среди чиновников казначейства. Взамен на тайное возвращение в иудейство и помощь в ограблении христиан всемогущий министр сулил Ошейко всяческие блага, от имени старейшин общины обещая щедрые дары, а от себя — быстрое продвижение по службе. Однако, будучи ревностным христианином, Ошейко пренебрег угрозами и посулами соблазнителя, и тот покинул его в гневе, приказав начальнику тюрьмы никого не допускать к заключенному, не передавать от него писем и даже не разговаривать с ним. Ошейко тщетно просил надзирателей позволить ему подать жалобу в Священный трибунал — над ним сжалились лишь тогда, когда несчастный узник, ощутив приближение смерти, стал молить их допустить к нему священника, чтобы исповедаться и причаститься.

Перечитав показания заключенного, архиепископ, ввиду важности дела лично председательствовавший в трибунале, с сомнением покачал головой и приказал вывести Ошейко. Пожевав старческими губами, он обратился к настоятелю церкви святого Бернара, сидевшему справа от него:

— Сдается мне, святой отец, что в показаниях этого мошенника нет ни слова правды. Однако в любом случае необходимо проверить их. Если выяснится, что Юзефович действительно навещал негодяя в тюрьме, что само по себе уже в высшей степени странно, и к тому же распорядился изолировать его от внешнего мира, как утверждает этот пройдоха, мы начнем негласное расследование. Немедленно пошлите секретаря Священного трибунала выяснить этот вопрос и нынче же доложите мне. Если окажется, что Ошейко лжет,— верните его в тюрьму.

— А если он сказал правду? — с надеждой спросил у его преосвященства настоятель, недолюбливавший Юзефовича.

— Тогда я не завидую нашему дорогому пану Аврааму, — со вздохом ответил архиепископ, явно не желавший лишаться умного и образованного собеседника, сведущего в вопросах еврейской религии, которая вызывала у архиепископа живой интерес.

Обвинения Ошейко в адрес королевского казначея, похоже, подтверждались. Оживший после заключения в подземелье, тепло одетый, хорошо накормленный и обнадеженный обещанием полного королевского помилования, он продолжал давать показания перед судьями Священного трибунала, во главе которого стоял отец Валент, настоятель церкви святого Бернара, которому архиепископ поручил завершить дело.

Итак, выходило, что Ошейко не лгал. Странный визит Юзефовича в тюрьму, его уединенный образ жизни, регулярные исчезновения из Вильно по пятницам и явное пренебрежение обязанностями христианина— все эти факты нашли свое объяснение. Плохо было лишь то, что обвинения в злоупотреблениях, выдвинутые против Ошейко, явно не были надуманными. Однако из королевской канцелярии сообщили, что министр финансов подал на высочайшее имя прошение о прекращении дела и высылке Ошейко за пределы королевства и лишь срочный отъезд короля из столицы помешал дать прошению ход. При всем том собранных свидетельств явно было недостаточно, чтобы требовать у светских властей выдачи трибуналу второго лица в королевстве, не говоря уже о том, чтобы пытать его. Нужно было поймать преступника с поличным, а он был очень осторожен.

Слежка, установленная за его столичным дворцом и замком Врадонье, показала, что министр не прервал сношений с бывшими единоверцами. Однако и это не могло служить доказательством, ибо богатые виленские евреи вели дела с казной, брали на откуп государственные промыслы и таможни. Среди них были и родственники Юзефовича, и вообще в Вильно, после памятного изгнания литовских евреев королем Александром, осталось множество выкрестов, продолжавших, несмотря на строгие запреты, торговые операции с евреями. Новый король на недостаточную преданность выкрестов католической церкви смотрел сквозь пальцы, и Священному трибуналу приходилось с этим считаться. Следствие велось уже больше двух недель, и было похоже на то, что собрать достаточно улик для привлечения могущественного вельможи, любимца и правой руки короля к суду инквизиции не удастся. Об этом отец Валент сообщил с грустной улыбкой главному свидетелю по делу— Ошейко, собираясь вскоре возвратить его в тюрьму.

Услышав об этом, свидетель разрыдался и признал, что выдумал все с единственной целью: избавиться от заслуженного наказания. Но о том, что Юзефович тайно исповедует иудаизм, ему достоверно известно из подслушанного разговора двух попутчиков, вероятно слуг или родственников королевского казначея. Они говорили по-еврейски, не подозревая, что спутник понимает их. Имен их Ошейко не знал и особого значения пробудившимся в нем подозрениям тогда не придал, не имея в том корысти.

Этот новый оборот дела заставил отца Валента задуматься, поскольку окончательно укрепил в нем уверенность в том, что вельможа, по делу которого ему было поручено вести тайное дознание, действительно вероотступник и от него, возможно, протянется нить к другим богатым выкрестам, которых, благодаря опрометчивой политике покойного короля, развелось в столице как собак нерезаных.

— И все же вашим утверждениям недостает доказательств, сын мой, — сокрушенно обратился он в конце концов к Станиславу Ошейко, как бы колеблясь в решении его участи. — Что касается меня, то я вам верю. Однако войдите в мое положение: речь идет не о каком-то рядовом мытаре вроде вас, а о министре. Ну, допустим, мне удастся убедить архиепископа, и его преосвященство испросит у короля ордер на арест его любимца. Конечно, архиепископу король не сможет отказать. Мы подвергнем Юзефовича пытке, а он станет все отрицать...

Ошейко недоверчиво усмехнулся.

— Уверяю вас, такое возможно. Поверьте опыту священной инквизиции. Так что же произойдет в случае, если господин королевский министр станет упорствовать? Ведь никаких прямых улик вы нам не представили. Не знаете, что бывает в подобных случаях? Так я вам объясню: закон предписывает пытать доносчика. Вы уже однажды сознались, что безосновательно оговорили Юзефовича. Что же удержит вас от второго подобного признания, сын мой? Не та ли неудобная поза, которую вам придется принять на дыбе? — Тут святой отец сочувственно посмотрел на посеревшего от страха свидетеля, по щекам которого градом катил пот. — И вот окажется, — он назидательно поднял свой холеный палец, — что по вашему наущению Священный трибунал приказал пытать невинную жертву, преданного министра его величества, хорошего христианина и доброго друга его преосвященства. О том, что будет в этом случае с неким выкрестом по фамилии Ошейко, лучше не говорить. Но виноватым вместе с вами окажусь и я.

Отец Валент выдержал долгую паузу и добавил:

— Думайте, сын мой, думайте, как избежать позорной смерти от рук палача. Вот наши сыщики доносят, что возы с всевозможным скарбом и провизией прибыли в загородный дом Юзефовича. Одновременно в замке идет то ли ремонт, то ли большая уборка. Что это может означать, по-вашему?

Председатель трибунала не видел, как в серых глазах свидетеля испуг сменился радостью. Ошейко лихорадочно потер ладони и засмеялся истерическим смехом висельника, вынутого из петли:

— Святой отец, приближается еврейская Пасха! Я знаю, как застигнуть Юзефовича с поличным!

В преддверии Песаха

Айзик и Михл деятельно готовили врадоньевекий замок к празднику Пееах. Уже были завезены вино и маца, в большой тайне доставленные со складов братьев в Вильно. В доме кипела традиционная предпраздничная уборка, комнаты украшались новыми богатыми портьерами и коврами. Слуги белили стены, мыли лестницы и драили полы, перетряхивали белье и одежду и сдвигали мебель в поисках завалившихся хлебных крошек и кусков печенья. Будничная посуда, за исключением самой необходимой, уже была упакована и сложена на чердаке. Драгоценные пасхальные кубки, серебряные блюда и чаши дожидались своей очереди в буфетной, очищенной от «хамеца».

Юзефович любил проводить Песах с размахом, по-царски. Восседая в кресле за пасхальным столом, он и вправду чувствовал себя свободным человеком, господином своей судьбы, вольным делать все что ему заблагорассудится. Однако в глубине души Авраам понимал, что это не так. И когда, следуя традиционному порядку седера, он распахивал входную дверь перед пророком Элиягу, тайный страх, что сейчас в его дом ворвутся агенты инквизиции, поджидавшие именно этой минуты, не покидал Авраама.

В этом году Авраам испытывал особое беспокойство в связи с Ошейко. Надо поскорее освободить негодяя из заключения и выслать его из страны, избавившись от угроз этого хитрого, низкого человека, ничего, правда, толком не знавшего, но своими интригами способного погубить всю семью. В ответ на регулярные запросы Авраама начальник тюрьмы отвечал, что арестованный содержится в полной изоляции, и до возвращения короля можно было не беспокоиться. А там — Авраам был уверен, что сумеет объяснить Зигмунду, почему он не хочет суда над Ошейко и добивается его высылки, прошение о чем заблаговременно подал. В пользу этого самым веским доводом окажется то, что в махинации Ошейко, как Аврааму удалось выяснить в последние дни, был втянут смоленский окружной воевода, троюродный брат самого короля, и на суде эта скандальная новость грозила стать всеобщим достоянием. Король всегда сам наказывал своих многочисленных родственников, считая, что предание их судьбы в чужие руки нанесло бы урон достоинству августейшей фамилии. Таким же образом Зигмунд наверняка поступит и теперь— важно лишь упросить его не отдавать Ошейко в руки особого королевского палача, а попросту выдворить за пределы государства.

С такими тревожными мыслями министр финансов собирался накануне праздника покинуть свой виленский дворец и вместе с женой и обоими сыновьями, приехавшими к нему, чтобы не мешать прислуге заниматься приготовлениями к седеру, отправиться в свой загородный замок. В этом году во Врадонье были приглашены видные ученые и старейшины виленской общины, братья со своими семьями и другие родственники. За прошедшие годы ни один посторонний взгляд не проник в тайное убежище Юзефовича, устроенное им за толстыми крепостными стенами старинного замка. Так же будет и завтра. Да и кто мог бы забрести среди ночи в лесную глушь Врадонья? И все же неясное беспокойство не покидало Авраама. И оно оказалось не напрасным...

Ранним утром следующего дня, когда, переваливаясь по непросохшим весенним лужам, большая дорожная карета везла все семейство через лес в загородный замок, позади нее вдруг послышался треск ломаемых веток и перестук копыт. Охваченный беспокойством, Авраам выглянул через заднее окошко кареты и увидел вооруженного всадника, понукавшего рысака, который мчался галопом по узкой лесной дороге. Лица преследователя не было видно, поскольку, защищаясь от хлещущих веток, тот пригнулся к самой гриве коня.

Авраам невольно крикнул кучеру: «Гони!»— и карета помчалась, кренясь из стороны в сторону, как корабль в бурю, с грохотом подпрыгивая на корнях деревьев и ухабах. Внутри ее Хана прижимала к себе сыновей, в то время как Авраам лихорадочно вытаскивал из-под сиденья дорожные пистолеты, решив биться до последнего. Его ни на миг не покидало ощущение, что инквизиция выследила его на пути в замок, где все приготовлено к проведению пасхального седера. Какие еще доказательства нужны, чтобы отправить его со всей семьей на костер?

— Поворачивай на варшавскую дорогу! — исступленно закричал он кучеру, с помощью огнива поджигая фитиль пистолета.

Встав на колени лицом к заднему окошку, Авраам приготовился выстрелить во всадника, как только тот приблизится. Быть может, удастся оторваться от погони, скрыться в лесу, добраться до ближайшего еврейского местечка и попросить там убежища на пути к границе... За то недолгое время, которое понадобилось преследователю, чтобы настичь громоздкую карету, Авраам успел тысячу раз упрекнуть себя за то, что столько времени откладывал давно лелеемую мысль об отъезде из Вильно туда, где они могли бы открыто жить всей семьей как верные Торе евреи, ничего не боясь и ни от кого не скрываясь. Он дал себе обещание выстроить в Стране Израиля йешиву и остаток дней провести там за изучением Торы, если случится чудо и им удастся уйти от погони.

Всадник подскакал уже почти вплотную к карете. Он громко кричал, приказывая кучеру остановиться. Но тот, испуганно оглядываясь, лишь сильнее нахлестывал и без того взмыленных лошадей, каждое мгновение рискуя опрокинуть экипаж. Пока они мчались по узкой лесной колее, обогнать карету было невозможно. Пытаясь заставить кучера остановиться, всадник выхватил из ножен клинок и угрожающе замахнулся им.

Авраам поднес тлевший фитиль к запалу пистолета, но в этот момент с головы всадника слетел шлем, сброшенный склонившейся к дороге веткой. Отбросив пистолет, Авраам что есть силы закричал кучеру:

— Стой!..

Клетка оказалась пустой

В одиннадцатом часу ночи того же дня, когда погруженная в темноту столица Великого княжества Литовского спала крепким сном, на архиепископском подворье раздавалось приглушенное ржанье коней и бряцанье оружия. Тихо скрипнули ворота, и небольшой кавалерийский отряд, возглавляемый представительным, чуть грузноватым священником, рысью тронулся по немощеным улицам. Проезжая мимо еврейского гетто, всадники могли разглядеть многочисленные полоски света, пробивавшиеся сквозь щели прикрытых ставней. Евреи не спали в эту ночь, ведя за пасхальным столом повествование о древних чудесах и знамениях. На далекой чужбине, во мраке изгнания, они рассказывали о чудесном избавлении из египетского рабства.

Среди кавалеристов выделялся немолодой коротыш, бдительно охраняемый ехавшими справа и слева от него королевскими гвардейцами, отряд которых по личной просьбе архиепископа прислал в распоряжение церковных властей воевода Радзивилл.

Выйдя из города, отряд в полной темноте перешел в галоп. Скачка продолжалась более получаса. Молчание прерывалось лишь фырканьем лошадей да звоном оружия. Затем кавалеристы свернули с широкого тракта и углубились по узкой дороге в лес. Спустя час перед ними внезапно выросла глухая стена. Всадники спешились и подошли к воротам, ведя коней в поводу. Один из них извлек из седельной сумы веревочную лестницу, метнул за стену привязанный к лестнице железный крюк, бесшумно взобрался по ней и исчез за гребнем стены. Однако его ловкость оказалась напрасной — ворота не были заперты. Оставив во дворе коней, гвардейцы приблизились к входу в сам замок.

— Стучите, — громким шепотом приказал священник, и гвардейцы заколотили в дверь коваными сапогами.

Как и следовало ожидать, никто не отозвался, и святой отец, обменявшись с низкорослым подконвойным понимающими улыбками, приказал взломать дверь. Под напором дюжины сильных мужчин она с треском рухнула, и гвардейцы, грохоча сапогами, устремились по темной лестнице наверх.

— Хватайте их! Они здесь! Ищите! — донесся пронзительный голос коротыша, в котором слышалось отчаяние, ибо он уже понимал, что птички улетели и клетка пуста. — Тут должна быть потайная дверь, господин офицер! Прикажите найти ее! — взмолился он, со страхом глядя на посуровевшего священника, молча следившего за происходящим.

При тщательном обыске гвардейцы обнаружили потайную дверь, а за ней — лестницу, ведущую в подземелье, но оно было пусто.

— Сбежали. Их кто-то предупредил, святой отец, — сказал коротыш, со страхом глядя на священника, уже усевшегося на своего коня.

— По вашему наущению, Ошейко, — холодно ответил отец Валент, — мы разгромили загородное поместье генерального казначея. Король вздернет вас за ноги как клеветника и будет прав. Мне искренне жаль вас. Вы вступили на путь греха, чтобы

спастись от заслуженного наказания — и вот печальный итог. Прощайте. Пан Свентицкий, позаботьтесь, чтобы этого человека доставили обратно в тюрьму.

Ян Свентицкий, гвардейский офицер, которому Радзивилл приказал исполнить поручение Священного трибунала, подъехал к Ошейко и со всего маху отвесил ему затрещину.

— Садитесь на свою лошадь, пан Ошейко. Вас заждались в тюрьме!

...В ту ночь, когда отряд гвардейцев под командой преданного друга Авраама Юзефовича и его жены обыскивал затерянный в лесах врадоньевский замок, его владелец сидел со своей семьей за пасхальным столом в доме одного из старейшин еврейской общины Вильно. Все уже знали, что это последний седер, который они проводят вместе: Авраам решил немедленно отправиться в Эрец-Исраэль, чтобы построить там йешиву и посвятить оставшиеся дни изучению Торы.

Тем всадником, который нагнал накануне рано утром на лесной дороге его карету и в которого он чуть было не выстрелил, оказался Ян Свентицкий. Получив приказ Радзивилла, тот решил во что бы то ни стало спасти своего друга и его жену, прекрасную добрую Хану, и поспешил на их поиски. Так счастливая случайность спасла семью Юзефовичей от костра инквизиции. Пасхальный седер в замке пришлось отменить. За полтора часа до наступления праздника, прижимая к груди свиток Торы, вынесенный им из своей подземной синагоги, Авраам Юзефович, могущественный министр финансов Beликого княжества Литовского, выкрест, тайно вернувшийся к вере отцов, покинул свое лесное убежище, чтобы никогда больше туда не возвращаться.

Эпилог

Прошло несколько лет. Однажды утром, выйдя во двор своей йешивы в Цфате, Авраам Йоселс, пригладив пышную бороду, заметил, что она стала совсем седой. Это не слишком опечалило его: в гомоне, доносившемся из окон йешивы, он без труда различал голоса своих сыновей.

Йешива Авраама снискала добрую славу далеко за пределами Эрец-Исраэль. Перед юношами из семей испанских и португальских евреев, насильно обращенных в христианство, перед жертвами инквизиции ее двери были всегда широко распахнуты. Долгие часы проводил теперь бывший королевский казначей за книгами, все глубже погружаясь в море мудрости и истины.

Авраам поднялся по ступеням на крыльцо, увитое виноградом, вошел в дом и постучал в дверь комнаты жены. Хана была уже бабушкой, у ее старшего сына недавно родилась дочь. Сейчас она сидела в окружении девочек-сирот, чьих родителей замучила инквизиция. Эта добрая женщина заменила им мать. Значительную часть средств Хана тратила на приданое своим воспитанницам, которым подыскивала женихов.

Пожелав жене доброго утра, Авраам вернулся в йешиву, раскрыл кабалистическую рукопись и под гул десятков молодых голосов, нараспев повторявших слова Талмуда, с головой ушел в то, что теперь интересовало его больше всего на свете, составляя и счастье, и радость, и смысл его жизни.
